реклама
Бургер менюБургер меню

Ричард Флэнаган – Узкая дорога на дальний север (страница 60)

18

И все же это было так.

А вот по ужасному облегчению, которое выказали другие узники, облегчению, которое окатило его дыханием обжигающего пламени, он как раз и понял наконец, что на следующее утро его казнят.

Тем четверым, кому предстояло умереть, дали японскую еду и сигареты. К ним пришел буддийский монах. Чхой Санг-мин, который никогда особо не задумывался о религии, помнил, что его отец (о котором он тоже не особо много думал) сказал однажды, что он чхондогест[76]. А потому присутствие буддийского монаха его рассердило.

Чхой Санг-мин посмотрел на принесенный ему рис, суп мисо и темпуру. Ему очень хотелось острого материнского кимчхи, он ненавидел пресную японскую еду. Только теперь ненависть и злоба не принесут ему добра. Он не мог есть свою последнюю трапезу. Если съест свою последнюю трапезу, это будет последним, что он съест. Последняя трапеза было согласием с неизбежностью смерти. А он был несогласен со своей смертью.

Он курил сигареты, которые ему дали, и не говорил ни слова, когда другие приговоренные рассказывали о своих близких. Их разговоры ему не нравились: на руках у него была бумажка, против которой его жизнь казалась космической силой.

Ничего он не сказал и после ужина, когда охранники внесли весы и жестом велели встать на них. Чхой Санг-мина взвесили. Измерили его рост. Он знал, зачем это, потому что другие ему рассказали. Откуда они сами узнали, было загадкой. Рассказывали они ему так, будто свои познания о виселице впитали с молоком матери.

Палач, говорили они, приладит пеньковую веревку на нужной для человека высоте в соответствии с его ростом, так падение будет правильным и наберет максимальную силу, чтобы под конец сломать ему шею. Потом он наполнит песком мешок до того же веса, что и у Чхой Санг-мина, привяжет его к пеньковой веревке и оставит висеть на ночь, чтоб она вытянулась, так что, когда завтра Чхой Санг-миг полетит в люк, веревка не спружинит. А если она не спружинит, то шея у него должна сразу же сломаться.

Ему вспомнился японский офицер, который выказал замечательную выдержку в ночь перед казнью. Когда стража пришла его взвешивать, он сказал им на ломаном английском, что умирает за Японию, что не испытывает стыда за то, что заставлял пленных упорно работать на императора, и как человек военный понимает, что умирает просто потому, что его страна потерпела поражение.

Чхой Санг-мин мечтал о такой ясности и четкости. У японцев это есть, по крайней мере он всегда чувствовал, что у японцев это есть. А теперь-то он еще и понимает, что чуял, когда пытался выбить кулаками и сапогами это из военнопленных: у австралийцев это тоже есть. У всех есть, у каждого в этом мире есть. Кроме, наверное, него самого.

Виселица стояла за галереей, где Чхой Санг-мин и трое других сидели в ожидании своего последнего в жизни узилища. В дни казней те CD, которым еще предстояло утверждение даты казни, молча ожидали в этой галерее, им было слышно, как приговоренный поднимается на эшафот, слышны его последние слова. Тот японский офицер выкрикнул: «Да здравствует император!» Люк, хлопнув, распахнулся, и почти сразу же последовал глухой удар.

«Но что хорошего в таком отношении для меня, корейца?» – подумал Чхой Санг-мин. Для своей страны он ничего не совершил, и его страна ничего для него не сделала. Никаких убеждений у него не было. Он подумал о родителях, представил, какой мукой для них станет известие о его смерти, и понял, что никак не смог бы им объяснить, ради чего он умер. Только и есть что пятьдесят иен в месяц.

Пока они ждали в этом предбаннике смерти, приговоренный охранник по имени Кендзи Могами распевал песни. Они с ним очень недолго работали в каком-то лагере для военнопленных. У него было прозвище Лев Гор, но и он, никогда никого не ударивший, тоже должен был умереть. Чхой Санг-мин вспомнил, как один австралиец пел, а он заставил его прекратить пение, но с пением Кендзи Могами он ничего поделать не мог. Еще один японский офицер вальсировал в одиночку. Потом их развели по камерам.

Спать он не мог. Почти болезненно ощущал себя живым и бодрствующим: теперь хотелось вкусить и познать каждый миг своей жизни. Не давая мозгам дико метаться между отчаянием из-за невозможности бежать и злостью оттого, что он не получает своих пятидесяти иен, он попробовал вспомнить, как другие встречали смерть во время казни.

«Ура великой корейской стране!» – выкрикнул один кореец, делая роковые тринадцать шагов.

«Какая великая корейская страна? – крутил головой Чхой Санг-мин. – Что с моими пятьюдесятью иенами? Я не кореец, – думал он про себя. – И не японец. Я человек из колонии. Где мои пятьдесят иен, хотелось бы знать? Где?»

Его отец, крестьянин, когда-то хотел, чтоб он получил образование, но времена были трудные, и после трех лет начальной школы, заучив кое-какие японские мифы и историю, он бросил школу, пошел в услужение в корейскую семью. Платой там ему были стол, две иены в месяц и постоянные колотушки. Было ему тогда восемь лет. В двенадцать он пошел работать в японскую семью, где платой были стол, шесть иен в месяц и взбучки время от времени. В пятнадцать он прослышал, что японцы набирают охранников для службы в лагерях военнопленных. Плата составляла пятьдесят иен в месяц. Его тринадцатилетнюю сестру японцы уговорили поехать в Маньчжоу-го поработать женщиной для утешения за такую же плату. Тогда она говорила ему, что будет помогать солдатам в госпиталях, была, как и он, в большом восторге. Поскольку ни читать, ни писать сестра не умела, больше он о ней ничего не слышал, теперь же, когда он узнал, что делали женщины для утешения, он старался не думать о ней, надеясь, что она умерла – ради ее же блага.

Хотя у него было немало имен: его корейское имя – Чхой Санг-мин, японское имя, которое ему дали в Пусане и обязывали отзываться на него, – Акира Санья, австралийское имя, которым сейчас его зовут охранники, – Варан, – он чувствовал, что понятия не имееет, кто он такой. Некоторые приговоренные могли похвастать твердыми убеждениями относительно Кореи и Японии, войны, истории, религии, справедливости. Как понял Чхой Санг-мин, у него ни о чем никаких понятий не было. Только разделять понятия других казалось ему ничуть не лучше, чем не иметь вообще никаких понятий. Потому как были это не их собственные понятия, а почерпнутые из лозунгов, радиопередач, армейских наставлений, – одни и те же понятия, какие усваивались при одних и тех же бесконечных избиениях, которые и сами они переносили во время японской военной подготовки. В Пусане его хлестали по щекам, потому что голос у него был слишком тихий, хлестали за то, что он слишком уж кореец, хлестали, чтобы показать, как надо хлестать по щекам других – со всей силы и наотмашь. Чхой Санг-мин ненавидел это. Хотел сбежать, вернуться домой. Только он знал: если сбежит, его накажут и, что еще хуже, накажут всю его семью. Ему дают пощечины, говорили ему, чтобы из него получился сильный японский солдат, но он знал, что ему никогда не бывать японским солдатом. Быть ему тюремным охранником, сторожить людей, которые и звания такого не заслуживают, – тех, кто предпочел плен смерти.

Уже на пороге смерти Чхой Санг-мину отчаянно захотелось заиметь собственое мнение хоть о чем-нибудь. В ту долгую ночь он надеялся, что мнение у него в конце концов появится, раскроет его, мнение, которое позволит ему что-то понять и в то же время познать покой. Он надеялся уподобиться тому японскому офицеру, который верил в императора, или тому корейскому охраннику, который верил в Корею. Наверное, ему следовало запросить больше пятидесяти иен. Но никакой идеи не появилось, и слишком уж быстро настало утро.

Когда в камере стало светлеть, ему захотелось спокойствия, понадобилось то чувство, какое он впервые испытал ребенком, прислуживая в японской семье. Японец, отец семейства, был инженером, получившим образование в Шотландии. Он носил твидовые костюмы, как британец, держал домашнего пса, который в те времена питался куда лучше Чхой Санг-мина, потому как кормили собаку отборными кусочками со стола японского семейства. Семейство пса обожало, а потому одной из ежедневных обязанностей Чхой Санг-мина было его выгуливать. У пса были большие глаза и крупная голова, которая дергалась, когда животное смотрело на Чхой Санг-мина в ожидании, когда тот в очередной раз бросит ветку. Однажды Чхой Санг-мина послали на рынок, он пошел туда с собакой, и, решив срезать путь, отправился боковыми улочками. В одном месте споткнулся пальцем босой ноги о лежавший на дороге старый кирпич. В ярости поднял его, а пес меж тем устремил на него взгляд, полный доверия и обожания, дернул головой из стороны в сторону, ожидая, когда кореец бросит кирпич, словно тот был мячом или веткой. И Чхой Санг-мин с размаху долбанул кирпичом пса по голове, потом еще и еще раз, пока руки у него не стали темными и липкими от крови и костного крошева.

Тело пса он продал мяснику за десять иен, а потом пошел обратно к японской семье, где служил. В воздухе стоял сладкий аромат, легкий ветерок приятно холодил лицо, каждый прохожий, проходя, казалось, дружелюбно улыбался ему, и им овладело невероятное чувство покоя и удовлетворения от того, что он сделал. Как же хотелось ему еще раз почувствовать, еще раз познать тот волнующий миг неведомой силы и свободы, что принесло с собою убийство живого существа. Жаль, в его камере не было никого, кого он мог бы убить и тем возродить давнее ощущение, теперь уже скоро другим переживать удовольствие от его смерти, как когда-то он сам его пережил, убив пса японского инженера. Свет в камере делался все заметнее: он четко разглядел сначала свои руки, затем бедра, а потом и ноги – и вдруг ощутил, как ужас пробирается к нему в живот. Чхой Санг-мин понял: никогда больше не увидеть ему себя в утреннем свете.