реклама
Бургер менюБургер меню

Ричард Флэнаган – Седьмой вопрос (страница 2)

18

Когда фотосессия и видеосъемка были завершены, я опустил руку. Г-н Сато продолжал прижиматься ко мне. Когда же я отшатнулся, собираясь отойти, его голова, казалось, уткнулась мне в грудь. Так мы и стояли. Возможно, он тоже падал в какую-то бесконечную пустоту, а может, все дело было в холоде. Не знаю. Не могу сказать, что мне нравилось, как он меня обнимал, этот человек, который, возможно, когда-то избивал моего отца, но я не знал, как избавиться от него, как лишить его уютного тепла моего тела. Я подумал о г-не Сато, страдавшем из-за своей дочери-инвалида, и о том, как в конце своей жизни он был справедливо наказан. А потом мне стало стыдно за то, что я так о нем думаю, понимая, что за этой мыслью кроется другая, которую я не хотел признавать. Я повернул голову и стал глядеть на деревья, на эти голые, печальные коряги; земля вокруг них казалась неухоженной и холодной, буйные травы и сорняки выглядели жалкими и заброшенными. Вся тамошняя природа казалась истерзанной и хаотичной, и я каким-то образом стал ее частью. Было слышно, как внизу морские волны набегают и отступают вдоль каменистого берега, как это всегда было раньше и всегда будет, словно они соучаствовали в преступлениях, грехах, любовях и страстях тех, кто проходил через эту печальную страну. Вся моя поездка казалась мне такой же непостижимой, как тот звук, с которым камни скатываются в небытие.

Поступил бы я так же, как г-н Сато? Но когда я попытался выбросить из головы этот вопрос, тотчас возник другой. Если г-н Сато, который казался мне порядочным человеком, был способен охранять пленных, творить зло или просто стоять в стороне, когда совершалось зло, мог ли я вести себя по-другому? Стал бы и я тоже участвовать в избиении заключенных, даже если бы мне этого не хотелось, принудил бы я голого мужчину замерзнуть насмерть, стоя на коленях в нескончаемом снегопаде, потому что этого от меня ожидали, потому что было слишком трудно сказать «нет»? Или я бы отвернулся и решил не помогать ему? Тут я потерял нить своих мыслей. День тянулся. Я подумал о пленнике, которого заставили всю ночь стоять на коленях в снегу без одежды, – эта история всегда приводила моего отца в неописуемую печаль из-за своей полной бессмысленности. Поступил бы я так же?

Мне вдруг стали ненавистны объятия г-на Сато, я возненавидел его до глубины души, когда он продолжал стоять, приникнув ко мне. Подул холодный ветер и стих. Потом стало еще холоднее, море продолжало набегать на берег и отбегать, мы больше не замечали друг друга, и мне пришло в голову, что ни один из нас понятия не имел, о чем думал или что чувствовал другой, и что нас, стоявших там, можно было принять за братьев.

Мы стояли так очень долго, покуда журналисты и телевизионщики уезжали, а над нами быстро сгущались темные тучи, которые, казалось, содрогались в неведомом осуждении и быстро рассеивались в разочаровании, а Внутреннее море отражало лишь свою собственную тайну. Что произошло? По сей день я понятия не имею. Нет никакого почему.

Не потому ли это так, что мы видим наш мир в сумрачном свете и окружаем себя ложью, которую называем временем, историей, реальностью, памятью, деталями, фактами? Что, если бы время существовало во множественном числе и мы тоже? Что, если бы мы обнаружили, что начинаем жить завтра, а умерли вчера, что мы родились из смертей других и жизнь в нас вдохнули из придуманных историй, которые мы составляем из песен, нагромождения шуток, загадок и прочих фрагментов?

Мой отец обычно смеялся над одним из своих товарищей-военнопленных, который рассказывал, что видел, как взрыв атомной бомбы осветил ночное небо над их лагерем, словно был день. Атомная бомба над Хиросимой взорвалась в 8:16 утра. Прошлое всегда лучше всего видят те, кто его никогда не видел.

Когда Томас Фирби нажал кнопку сброса бомбы над Хиросимой, мой отец сумел прожить больше трех лет в японском плену. Он каким-то образом пережил ужасы Чанги[2] и «Железной дороги смерти»[3]. Он каким-то образом сумел выжить на так называемых «адских кораблях», которые осенью 1944 года доставили выживших на строительстве «Железной дороги смерти» в Японию, втиснутых в непригодные для мореплавания старые корабельные корпуса без палубных сооружений. Теснясь в проржавевших казематах, полуголые люди терпели лишения, связанные с тайфунами, торпедными атаками американских подводных лодок и обстрелами с американских самолетов. К тому времени, когда они высадились на острове Хонсю, мечта о японской империи превратилась в неминуемую перспективу вторжения в саму Японию и того, к чему теперь призывал японский военный режим, – массовому самоубийству 100 миллионов японцев в рамках заново провозглашенного национального культа смерти.

Когда вторжение произошло, гражданское население Японии должно было защищать родину ценой своей жизни. На Окинаве, единственном японском острове, подвергшемся вторжению, погибло около 150 тысяч мирных жителей. Массовые самоубийства гражданских лиц были обычным явлением, некоторые совершались добровольно, многие – по принуждению японских солдат под дулом пистолета. В некоторых случаях дети убивали собственных родителей, когда те не проявляли должного энтузиазма при мысли о смерти, а в других случаях родители убивали собственных детей (1)[4]. Когда жизни простых японцев так мало значили для их лидеров, неудивительно, что жизням их врагов вообще не придавалось никакого значения: когда началось вторжение, японцы были готовы уничтожить 32 тысячи военнопленных-рабов, находившихся на территории Японии.

Американцы планировали начать последнее наступление на Японию с вторжения на остров Кюсю 1 ноября 1945 года, за которым должно было последовать вторжение на Хонсю в марте 1946 года. Скорее всего, к тому времени мой отец был бы уже мертв, а если бы он был еще жив, его бы убили. А если бы он каким-то образом избежал этой участи – хотя трудно сказать, как такое было возможно, – он не сомневался, что не пережил бы еще одну суровую зиму.

Но американцы так и не вторглись в Японию. Вместо этого они сбросили атомную бомбу. 60 тысяч человек погибли в одно мгновение, многие потом умирали медленно и мучительно, в течение многих часов и дней, и продолжали умирать в последующие месяцы и годы. Три дня спустя американцы сбросили вторую атомную бомбу. 40 тысяч человек погибли в одно мгновение, еще больше умерло медленно и мучительно в течение нескольких часов и дней, и люди продолжали умирать в последующие месяцы и годы.

Спустя пятнадцать лет и одиннадцать месяцев суровым зимним утром родился пятый из шестерых детей моего отца. Его хотели назвать Дэниелом, но ирландские католические монахини из монастыря кармелиток в Лонгфорде сказали моей матери, что Дэниел – слишком католическое, слишком ирландское и слишком распространенное имя. Позорное клеймо, как они выразились. Но мы были слишком католиками, слишком ирландцами и слишком простыми людьми, чтобы беспокоиться о позорном клейме. И меня назвали Ричардом. Мой отец ненавидел свое имя, под которым, как он позже обнаружил, его полюбили, и я тоже ненавидел свое, но мы, мое имя и я сам, выросли и переплелись друг с другом, пока, как это бывает со старыми корнями, не стало трудно сказать, где заканчивается одно и начинается другое. На каждый старый носок, как иногда говорил мой отец о странных парах, найдется старый сапог.

В ту ночь пошел дождь, такой сильный, что дождевые капли казались тяжелыми монетами, сквозь струи которых ты вынужден шагать, и в любом помещении, куда ты вбегаешь, чтобы укрыться, тебе дышится легко. В городе Саньо-Онода меня пригласил посидеть в баре Кэндзи И—, сотрудник отдела по международным связям и обеспечению равных возможностей Совета Саньо-Онода. Кэндзи И— был одет в слегка мешковатый офисный костюм, который выдавал в нем человека, выполняющего свои служебные обязанности в добром расположении духа и с некоторой оторопью, как человек, чьи мысли и душа пребывали где-то далеко – чему он был рад. Похоже, он был вполне удовлетворен тем, как он зарабатывал на жизнь, проводя часы, отведенные на работу, и смирялся с любой нелепостью, с которой, как, например, со мной, он сталкивался на своем пути. Кэндзи И— любил свою жену и ребенка, и ему нравилось катание на горном велосипеде. Вещи, которые не были прямолинейными, ставили его в тупик, но он чувствовал правду, даже когда не осознавал ее полностью. В нем ощущалась доброта души.

Кэндзи И— рассказал мне, как его дед сражался на войне в захолустье, которое называлось Новая Гвинея. По возвращении у него возникли большие трудности в отношениях с семьей. Он построил хижину в горах, где в течение все более продолжительных периодов времени жил в одиночестве. Он пил.

– Они знали, почему он был таким? – спросил я.

– Нет, – сказал Кэндзи И—, – он никогда не говорил об этом.

– Родные понимали, почему он стал таким? – спросил я.

– Нет, – ответил Кэндзи И—, – он никогда об этом не говорил.

– Он рассказывал о войне? – спросил я.

– Он никогда не рассказывал о войне, – ответил Кэндзи И—.

– Говорят, в Новой Гвинее был сущий ад, – сказал я.

– Он никогда об этом не говорил, – ответил Кэндзи И—.

Хостесс-бар[5] представлял собой уютное помещение с несколькими посетителями – офисными служащими – все они были наемными работниками, – которым подавали напитки официантки-хостесс, молодые, сильно накрашенные женщины с глазами как у персонажей аниме, в чьи обязанности входило проявлять смешливость и выказывать интерес к отдельным мужчинам, которые не казались ни интересными, ни смешливыми, по мере того как напивались в стельку местной картофельной водкой. Дождь продолжал лить, но как-то приглушенно, вдалеке, как бывает, когда ты засыпаешь и уносишься в другой мир.