18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ричард Флэнаган – Первое лицо (страница 54)

18

Я не видел радости в том, что должно было радовать больше всего на свете. Я раздражался, когда Сьюзи заводила разговор о наших крошечных сыновьях, и стыдился своего раздражения. От кормления двух младенцев у нее ввалились щеки и нарушился сон. Силы ее были на исходе, но у меня на уме крутилось другое: навязчивые видения кишащих муравьев и кружащихся птиц, запахи влажной земли и коры. Как я их ни гнал, они заслоняли все остальное. И чем нежнее была со мной Сьюзи, чем больше старалась мне угодить, проявить внимание к моей книге, тем больше я уходил в себя и злился, потому что не мог признаться ей, о чем думаю. Для этого даже не существовало слов.

У нас вспыхивали ссоры, но разве при таких обстоятельствах могло быть иначе? А потом волей-неволей приходилось жить дальше, стирать, мыть, кормить, а мне еще и писать – с утра и далеко за полночь, а когда хватало сил, то и до следующего утра, сходя с ума от спешки, отсутствия иного выхода, постоянного безденежья и отсутствия понимания, что же именно мной движет.

Как-то поздно вечером из уличной телефонной будки в Порт-Дугласе позвонил Рэй: он сообщил, что нанялся матросом на траулер, будет заниматься промыслом креветок и, очевидно, в ближайшее время не объявится. На линии мешали сильные помехи – оно и понятно: нас разделяли тысячи миль. Он рассказал, что его дважды допрашивали копы, но он ни слова не сказал насчет «Глока» и просьбы Хайдля выстрелить в него. Копы вроде удовлетворились его показаниями, так что можно было надеяться на закрытие дела.

Но я все время ждал, что мне позвонят. Небрежности следствия можно только поражаться. Меня не оставляла тревога. Порой я лишь ценой сверхчеловеческих усилий превозмогал ужас, чтобы напечатать очередное слово. Но меня никто не беспокоил, не вызывал для дачи показаний, не спрашивал о моем приезде к Хайдлю в тот роковой день, потому что, как я не уставал себя убеждать, меня там и не было.

И все же я час за часом ждал звонка из полиции. Чтобы предвосхитить неизбежное, чтобы в этой игре на шаг опередить соперников, я, случалось, поднимал телефонную трубку – хотел сам позвонить копам и… что-нибудь сказать. Сообщить о своем приезде… а дальше что? Сообщить, что меня там не было… а смысл? И я опускал трубку на рычаг. Так повторялось раз десять. То поднимал трубку, то опускал. Все думал, что могу поделиться чем-нибудь, какой-то истиной. А по большому счету, в чем заключалась истина? Потом меня отвлекали другие заботы, и я охотно отвлекался. Почти с радостью.

В распространенном полицией заявлении с уверенностью говорилось об отсутствии подозрительных обстоятельств. Всеобщий интерес к делу Хайдля вскоре пошел на убыль, и газетные площади стали заполняться совсем другими событиями. Как будто в строго рассчитанном движении от сенсации к безвестности история Хайдля передвинулась с первой полосы на вторую, затем на четвертую, причем с каждым днем объем публикаций сокращался ровно вдвое. Как-то раз мне на глаза попалась небольшая заметка, похороненная в нижней части одной из средних полос: там строились догадки относительно возможного содержания готовящихся к печати мемуаров Хайдля. Сверху поместили рекламу стиральных машин, а рядом – куда более внушительный материал о наемном убийце из Мельбурна. Мое внимание привлекла фотография заведения «Паста и пицца от Берти» в Глен-Хантли. Его владелец, некто Альберто Риччи, был арестован по обвинению в четырех убийствах. Пиццерия служила ему прикрытием; сообщения оставлялись на автоответчике. Дальше второго абзаца я читать не стал.

Ситуация переплавлялась. Раньше я думал, что творчество заключается в нахождении соответствия между словом и его точным смыслом, но теперь оказалось, что самое увлекательное – высвобождать слова из оков, позволять им творить чудеса и бесчинства, наблюдать со стороны, как они совершают непристойности, и удивляться их неожиданному изяществу и откровению. Меня учили, что слова – это зеркало, но я обнаружил, что они подобны луне, которая окружает зыбким ореолом тайны все, что залито ртутным светом. Ничто не было неподвижным. Слова все сильнее и сильнее тянули меня за собой.

Прежде я думал, что писать можно лишь о том, что тебе хорошо известно, однако через некоторое время понял: чем отчетливее ты сознаешь собственное неведение, тем ближе подходишь к некой истине. Я терпеть не мог Хайдля, но теперь был обречен повествовать о нем его же голосом в надежде подвести читателя к тому рубежу, какого достиг сам: к человеку, который был Хайдлем и в то же время не Хайдлем, который был мной и в то же время не мной и воплощал собой зло. И сделать это следовало так, чтобы книга проглатывалась до последней точки.

Каждый день, на каждой странице он умирал у меня перед глазами, но я с нездоровым упрямством воскрешал его к жизни – победно, изумленно. Нет, сын не бросил отца, а отец не проклял сына, так имело ли смысл терзаться вопросом: кто есть кто? Ведь мы теперь образовали святую троицу, непостижимую и неделимую: субъект, повествование, автор.

Хайдль не знал удержу, не прекращал своих измышлений, даже не был мертвецом, и более того, когда его не стало, когда мне больше не приходилось пресекать его бредни, его возмутительные нелепости, я стремился подогнать свои новые домыслы к его старым. Теперь, когда его не стало, он мог жить при моем посредстве, и мой рассказ змеился былыми ритмами и напыщенным китчем, составлявшим, как он заявлял, его суть; это удивительное творение, которое прежде было одновременно им и плодом его вымысла, теперь стало плодом моего вымысла и изобретением меня.

Я был святым Павлом на пути в Дамаск.

Мне больше неведомы были смятение и злоба; все, что нас разделяло, испарилось, как испарилось и то, что отделяло меня от правды обо мне. Я сохранил зрение, слух, способность мыслить, но видел, слышал и мыслил не так, как раньше. Вся моя жизнь прошла в туманной долине, а теперь туман рассеялся, обнажив передо мной глубинную реальность этого мира – вовсе не того мира, который раньше казался мне реальным. Перестав быть собой, я писал свою собственную историю и в конце концов становился настоящим.

Так прошло одиннадцать дней и двенадцать ночей.

И чудо свершилось.

Я вытащил из ушей ярко-оранжевые затычки. По крыше лупил дождь, я должен был бы впасть в эйфорию, но на самом деле ничего не ощущал, и этого оказалось достаточно.

Дискеты я отправил в издательство по почте; через два дня в моем кабинете-чулане затрясся подержанный факс и начал разматываться бумажный рулон, похожий на туалетный, только с отталкивающим блестящим покрытием, от которого несло жженой известью, и на нем появилась первая из множества страниц, испещренных редакторскими пометками Пии Карневейл. Ровно через неделю, согласно нашему графику, редактура была завершена, а еще через четыре дня я прилетел в Мельбурн для решения заключительных вопросов: мне оставалось подписать гранки, согласовать обложку и элементы оформления.

Глава 18

Мы с Пией прошли по коридору мимо директорского офиса, где в течение краткого отрезка времени, показавшегося очень долгим, я ощущал себя вечным узником. Но то было целую смерть назад, в другом мире и в другой жизни. Дверь офиса была открыта. В помещении, как я успел заметить, шла фотосессия: крупный, возможно, даже тучный мужчина позировал за разрезанием окорока, водруженного на стол, который совсем недавно занимал Хайдль, пытавшийся сфабриковать самую последнюю империю иллюзий.

Джез Демпстер, объяснила Пия. Снимается для своей кулинарной книги.

Мне казалось, он пишет беллетристику. Разве нет?

Он только выписывает счета, а мы по ним платим. Надумай он сделать отпечатки своего анального отверстия, мы бы их тоже отправили в типографию, чтобы получилась книга.

Книга! В конечном счете Хайдль даже здесь потерпел крах. А я, лишившись возможности общаться с Хайдлем, вздыхал в какой-то степени с облегчением, а в какой-то степени торжествовал, поскольку, примерно как Джез Демпстер, написал книгу и мог этим гордиться, хотя и недолго. Снова заглянув в офис – тот же стол, вызывающие кресла в духе Фрэнсиса Бэкона, вид из окон на бесконечное, умноженное отчаяние, – я почувствовал, как прежние страхи вкупе с ощущением несвободы отодвинулись в далекое прошлое. И меня охватило нечто противоположное скорби: радость перерождения. Я создавал мемуары покойного ныне автора, зная, что мне предстоит отвечать не за безумие мнимого творца, а лишь за логику повествования.

Подбородком прижимая к груди кольцевой магазин для слайдов, Пия толкнула дверь диапроектором, который несла в руках, и мы оказались в конференц-зале без окон.

Чудесные новые кроссовки, – при входе отметила она, указывая на мои ноги.

Я поблагодарил и, пока она пристраивала проектор на одном конце стола, нашел переключатель, чтобы опустить экран. Со щелчком присоединив магазин к проектору, Пия объяснила, что это оборудование и еще кое-какие снимки Хайдль отдал ей в свой последний рабочий день. Она выложила на стол большой плотный конверт, откуда посыпались фотографии.

Барахло, скучища, бросила Пия.

И правда, это была скучища: стандартные семейные фото Хайдля, на которых от раза к разу повторялись пикапы «Холден» образца семидесятых и автомобильные тенты, облегающие плавки и махровые тюрбаны, облезающая кожа и полноприводные внедорожники в буше.