18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ричард Флэнаган – Первое лицо (страница 32)

18

Это не от Джина, сказал я.

Он пристально посмотрел на меня. Я запаниковал.

Это от жены, сморозил я.

Ты знаешь, процедил он, поднимая газетный лист со своего стола и впиваясь в него глазами, мне было бы приятно познакомиться со Сьюзи и, тут он сделал паузу, возвращая страницу на стол и округляя губы, прежде чем выпалить это слово, как пулю, с Бо.

Я вздрогнул от неожиданности. Как он узнал ее прозвище? Откуда?

Да, услышал я опять его голос.

Несмотря на мои опасения, на все попытки оградить свою личную жизнь, Хайдль, как я теперь понял, медленно, но верно накапливал сведения обо мне.

Думаю, было бы так интересно… – сказал он.

Я всеми силами старался не показывать, насколько меня это задевает и нервирует.

…познакомиться с твоей дочерью.

Я не выдержал. То ли от страха, то ли от злости – не знаю.

Бриджид, сказал я сухо. Ее зовут Бриджид.

Красивое имя, заметил Хайдль. А Сьюзи? Сколько ей осталось до близнецов? То есть роды, по всей видимости, уже не за горами. И вам, конечно, тяжело, учитывая, что ты здесь, а она… там.

Он меня доконал. Истекли две недели командировки, а у меня всего и было, что кое-какие заметки да несколько разрозненных фрагментов, но ничего такого, что по своей весомости хотя бы приближалось – будь то у меня в голове или на бумаге – к плану книги. Без всякого повода мне припомнились зловещие рассказы про бухгалтера Бретта Гаррета, тень необъяснимого исчезновения которого по-прежнему висела над Хайдлем, совершенно не склонным опровергать возникающие подозрения.

Киф, я тут думал… точнее, не только думал. Сегодня я сказал Пейли, что было бы целесообразно откомандировать меня в Тасманию вместо того, чтобы гонять тебя туда-обратно. Тогда ты сможешь быть рядом со Сьюзи.

Этого не требуется, отрезал я. Сьюзи прекрасно себя чувствует.

О нет, отнюдь, возразил Хайдль. Как ее здоровье, Киф?

Я запаниковал. Что он разнюхал?

У тебя масса забот, Киф. Пейли согласен.

Согласен с чем? – уточнил я.

Что мне, пожалуй, лучше заканчивать книгу в Тасмании.

Это лишнее, запротестовал я.

Это необходимость. Поверь, Киф. Так нужно. Мы сможем работать, где тебе удобно: хоть в моем гостиничном номере, хоть у тебя дома – в любом месте, где легче пишется.

Вы очень любезны, сказал я, но мне удобно здесь.

Да и мне было бы не вредно познакомиться с твоей семьей, чтобы лучше узнать тебя, продолжал Хайдль. Как чувствовала себя Сьюзи сегодня утром, когда ты ей звонил?

Я продолжал печатать.

Прием у гинеколога, напомнил Хайдль. Каковы симптомы?

Уставившись на экран, я прятал лицо. Он не может знать. И тем не менее, говорил я или молчал, смотрел на него в упор или отводил взгляд, между нами в любом случае нарастало мрачное соучастие, приближавшее какую-то беду, по поводу которой у меня зародились пока только смутные опасения.

Преэклампсия, произнес он. Хорошего мало.

Началось.

Ведь это не простое недомогание, не унимался Хайдль.

Он постепенно брал надо мной власть.

Я испробовал новый подход к постановке вопросов.

Данное обстоятельство мне нужно уточнить, сказал я. Даже если оно не войдет в книгу.

Конечно, ответил Хайдль.

Хотя и безуспешно, я все же пытался как-то ему противостоять.

Вам доводилось кого-нибудь убирать?

Сам не знаю, почему я задал этот вопрос. Можно только гадать, с какой целью я употребил эвфемизм убирать вместо убивать. Вопрос отдавал экранной мелодрамой, и я почувствовал себя полным идиотом, но от смущения еще больше разозлился на Хайдля.

По-твоему, мои воспоминания должны носить именно такой характер? – спросил Хайдль.

Сейчас речь о другом! – Я сорвался на визг. Отвечайте!

У меня внутри зрело что-то неописуемое. Оно разбухало, разрасталось. Выходило из-под моей власти.

Отвечайте на вопрос! – раскричался я. Отвечайте! Отвечайте!

Хайдль откинулся на спинку кресла и теперь взирал на меня как на зверя в клетке, словно это он писал книгу обо мне.

Потому что мне нужно знать! – услышал я свой крик. Ответьте на мой вопрос! Я должен знать!

Боже мой, Киф, осклабился Хайдль. В прошлом я – главный исполнительный директор, а не Дон Корлеоне.

И он, как всегда, вынудил меня ответить за него на мой же вопрос.

Это и был его метод: подталкивать тебя к созданию лжи из его правды. Не желая быть замешанным в его деяниях, я ушел в себя. Кроме того, у меня иссякли внутренние силы, вопросы, стремление продолжать. Как ни увещевал меня Джин Пейли, как ни бился я сам, мне становилось ясно, что книга останется незавершенной. Я понимал, что Хайдль, даже заручившись моими услугами, вовсе не стремится закончить мемуары. Скорее наоборот. До меня дошло, что Хайдль подло саботирует любую запись подробностей. Помимо всего прочего, запись предполагала работу, что наводило на него тоску, равно как и книги, история и грядущие поколения, а потому многое из моих знаний и умений было для него пшиком. До меня дошло, что Хайдль, будучи преступником, не желает фиксировать детали на бумаге.

Большая часть из того, что он говорил, оказывалась совершенно не пригодной к использованию. Менее опытные лжецы стремились бы придать вранью хотя бы видимость правды и логики. Но жизнь никогда не бывает логичной, и он в какой-то момент, задолго до нашего знакомства, понял, что полнейшая несостоятельность его химер служит вследствие некой алхимии самым убедительным их доказательством. Хайдль, подобно Всевышнему, имел в своем активе грандиозные свершения, но в книге нужно было обходиться лишь тем, что правдоподобно и реально осуществимо.

Я сидел молча. И, будто наперед зная мои мысли, Хайдль шагнул в зияющую между нами пропасть. Наконец-то он стал рассказывать правду о том, что происходило с ним раньше. Это были не очень откровенные рассказы, но захватывающие и даже в чем-то полезные; он говорил и говорил. Речь его, от которой голова шла кругом, лилась полноводным потоком, а потому стрелки часов ускоряли свой бег, приближая послеполуденные часы, предзакатное время, желтые катаклизмы сумерек и наступление вечера, чьи катастрофы цвета и тьмы превращали бесцветный кабинет в дивную обитель.

А Зигги Хайдль все не умолкал.

Одни рассказчики говорят непринужденно, переходя от легкой рысцы к резвому галопу. Другие уподобляются слонам, которые медленно тащат за собой поезд, но все же движутся вперед. Бывают и настоящие, неподражаемые рассказчики, вроде Хайдля. Они способны тебя оседлать, и ты поскачешь быстрее и быстрее, считая, будто сам этого хочешь, и совершенно не сознавая, пока не окажется поздно, слишком поздно, что верховой направляет тебя к гибели, а ты не в силах помешать этому рассказу стать твоей судьбой.

Я стоял в свете огней ночного города, готовясь уйти из кабинета, и вдруг вспомнил, как в отрочестве мы с Рэйем промышляли охотой, используя ружья двадцать второго калибра, капканы, силки и хорьков. Нам, мальцам, от роду было десять и одиннадцать лет. Мы убивали птиц, кроликов, опоссумов, вомбатов – любую живность, попадавшую нам на мушку. Поразительно, кому только мы не приносили смерть и муки. Когда добыча не подворачивалась, мы палили по коровам, и те сильно мучились от нанесенных им ран. У нас существовало смутное представление о зле, но очень размытое, а частенько и вовсе никакое; впрочем, когда оно давало о себе знать, в нем была притягательность, как и в других взрослых табу, которые нам случалось нарушать. По большей части мы упивались этим миром, своим образом жизни, предоставленной нам свободой и созерцанием смерти живых существ, причем это происходило по-разному: у одних стекала из пасти струйка крови, у других стекленели темные глаза, у третьих дергались ноги или билось в конвульсиях все туловище. А мы словно завороженные стояли над испускавшим дух зверьем.

Когда мы со смехом носились по пастбищам и лесу, нам и в голову не приходило, что мы – повелители смерти. Наблюдать за кончиной живого существа увлекательно, но в то же время как быстро все это забылось, но вот и всплыло вдруг – вместе с ощущением, что во мне теперь живет Мельбурн, когда я лежал на полу в квартире Салли. Отчетливее всего я помнил ощущение свободы.

Какое роскошество! Оно теперь испарилось, будто его и не было вовсе. Мне так и видится, как солнце в те дни вставало над неизведанной, по утрам зовущей нас в путь планетой и расцвечивало окутавший нас туман, пока он не начинал светиться, а затем капитулировал и рассеивался, оставляя за собой такой яркий свет на фоне покрытых инеем лужаек, что мы с полузакрытыми глазами шли на его зов. Я и сейчас чувствую, как роса медленно просачивается мне в башмаки и холодит ступни, а солнце согревает лицо, вижу зелень кустарников, красноту маслянистой почвы, напоминающей какое-то блюдо, и несравненное диво ручья, который мы переходили вброд. Всплески воды, разбивающейся, точно по диагонали, о бревно. Я и сейчас их слышу. Красоты, святыни… но я тогда этого не сознавал. Почему?

Если умерщвление и было видом познания, интерес к нему в какой-то момент пропадал, оно приедалось, и мы уходили, оставляя бьющееся, умирающее существо вне его привычной среды. Не всегда, впрочем: однажды, помнится, подстрелил я вомбата, вразвалку ковылявшего через пастбище. Мы поспешили к его подбитой тушке, в ужасе поглазели на окровавленный мех, на тонкую струйку крови, вытекавшую изо рта, еще живые глаза, видевшие или – вполне вероятно – не видевшие нас, но осознававшие, вероятно, нечто бесконечно большее.