Ричард Флэнаган – Первое лицо (страница 1)
Ричард Флэнаган
Первое лицо
© Петрова Е., перевод на русский язык, 2019
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Глава 1
Рождение стало нашим первым полем брани. Я был убежден, что об этом важно написать, – он категорически отказывался. Препирательства длились целый день и половину следующего. Он твердил, что факт рождения никак не повлиял на него как на личность. Впоследствии я начал понимать подобную точку зрения, но тогда его поведение казалось мне вздорным проявлением необъяснимого противодействия, словно ему претила сама идея мемуаров. Естественно, он
Теперь я довольствуюсь созданием сценариев для телевизионных реалити-шоу. Вокруг пустота, беспросветность, колючая и оглушительная. Это страшно. Меня ужасает, что я, рожденный для жизни, вовсе не жил. И реалити-шоу здесь ни при чем. А в ту пору я совершенно растерялся. Мое окружение боялось, как бы я снова не увлекся художествами. Под художествами я имею в виду аллегории, символизм, танцующие временные планы, постоянное изменение (а то и полное отсутствие) завязки и финала. А под окружением имеется в виду прежде всего издатель, мужчина с необычным именем Джин Пейли. Человек в определенном плане весьма специфический, он требовал, чтобы я излагал сюжет как можно проще, а там, где переплетались нити изощренного преступления, велел упрощать и вставлять какие-нибудь байки, не допуская предложений длиннее двух строк. Джина Пейли, как поговаривали в издательстве, художества пугали. И не без причины. Во-первых, подлинно художественные произведения не находят сбыта. Во-вторых, они ставят вопросы, на которые – и это не преувеличение – сами же не могут ответить. В-третьих, они открывают читателю глаза на самого себя, а это в конечном итоге добром обычно не кончается. Читатель вдруг вспоминает, что жизнь – безнадежное предприятие и что недооценка этого факта выдает истинное невежество. Полагаю, в таких рассуждениях можно усмотреть нечто недоступное пониманию или даже мудрость, но Джин Пейли не увлекался причудливыми интеллектуальными играми.
Джин Пейли всецело приветствовал книги, где муссировались лишь одно-два события. Предпочтительнее – одно. Тираж, любил повторять Джин Пейли, просто так не продашь.
Я снова открыл рукопись, чтобы перечесть вступительные строки.
Лишь значительно позже мне предстояло узнать, что до подписания этого документа Зигфрид Хайдль вообще не существовал как личность, а потому, строго говоря, все выглядело честно. Но прошлое всегда непредсказуемо, и, как мне суждено было открыть, далеко не самый последний из криминальных талантов Хайдля заключался в том, что лгал он крайне редко.
Зигги Хайдль считал, что его рукопись в двенадцать тысяч слов – тонкая стопка листов, по которой он привычно похлопывал ладонью вытянутой руки, как баскетболист по мячу, – содержит все, что способно пробудить у кого-либо интерес к похождениям Зигги Хайдля.
Моя задача как писателя заключалась лишь в том, чтобы отточить его фразы и, возможно, кое-где уточнить касающиеся Зигги сведения. Заявлял он об этом, как и о многом другом, столь уверенно и твердо, что я не мог (хотя должен был бы) указать ему на полное отсутствие любой полезной информации о его детстве, о родителях и даже, кстати сказать, о дате рождения. Его ответ засел у меня в мозгу на все последующие годы.
Жизнь – не луковица, чтобы снимать с нее одежки, и не палимпсест, чтобы продираться сквозь него к исконному, более правильному смыслу. Жизнь – это бесконечная выдумка.
А заметив мое изумление столь изящной фигурой речи, Хайдль добавил, будто объясняя, как пройти в общественный туалет: Тэббе. Это его слова.
Когда ему недоставало фактов, он прибегал к сдержанной убежденности; когда недоставало убежденности, обращался к фактам, порой вымышленным, придавая им достоверность легкостью подачи в неожиданном ракурсе.
Выдающийся немецкий инсталлятор, говорил Хайдль. Томас Тэббе.
Я понятия не имел (и не постеснялся в этом признаться), что такое палимпсест. И кто такой Тэббе, и чем занимается инсталлятор. Но Хайдль не снизошел до ответов. Весьма вероятно, изрек он в другом разговоре, что мы, черпая из своего и чужого прошлого, создаем себя заново, и залогом этой новизны служит, в частности, наша память.
Лучше всех эту мысль сформулировал Тэббе, которого я прочел лишь много лет спустя. У него сказано: «Может, и верно, что память – это чужая кровь, стекающая в пыль, но пыль – это я».
Подняв на Хайдля глаза, я просто из интереса спросил, в
Германии? – переспросил Хайдль, глядя в окно. Впервые я посетил эту страну в возрасте двадцати шести лет. Говорю же, я вырос на юге Австралии.
Но у вас чувствуется немецкий акцент.
Знаю, подтвердил Зигги Хайдль.
А когда он вновь повернул ко мне свое мясистое лицо, я постарался не смотреть на пухлую щеку, которую при улыбке дергал тик, тугой узелок на фоне общей расслабленности, единственный напряженный, пульсирующий мускул.
Понимаю, это странно, но так уж случилось: детство мое прошло в немецкоязычной семье и без друзей. Но я был счастлив. Так и запиши.
Он улыбался.
В его улыбке словно сквозило воспоминание о причастности к чему-то зловещему.
Что записать? – спохватился я.
Да вот это.
Что?
Напиши: я был счастлив.
Жуткая улыбка. Тик. Бум-бум, беззвучно повторял мускул. Бум-бум.
Работали мы в районе Мельбурнского порта, занимая угловой кабинет в здании одного издательства. Возможно, прежде здесь было рабочее место главного редактора или начальника отдела торговли, не то ушедшего на пенсию, не то уволенного. Кто знает? Нам не докладывали, но в этом кабинете Зигги Хайдль чувствовал себя важной птицей, что само по себе имело значение, а вот то, удобно или неудобно мне, никакого значения не имело.
Шел 1992 год, такой близкий и теперь уже такой далекий, когда у главы каждого издательства имелся просторный кабинет с баром; еще до нашествия «Амазона» и электронных книг, до сращивания таких понятий, как
В ту пору издательский бизнес, как и ограниченный контингент советских войск, входил в стадию стагнации, еще не расцененную как кризис или агония. А под этими скамьями сокращение рабочих мест исподволь сверлило многочисленные дырочки, которые со временем образовали одну большую сливную дыру, куда через несколько лет в одночасье, неожиданно для всех рухнули несколько этажей и с грохотом схлопнулись в один-единственный этаж. Затем, когда пришло время, и этот единственный этаж стал сжиматься под натиском моря стартапов, финансовых компаний и сетевых предприятий, а коварный океан
Может показаться, что я пишу все это с определенной долей ностальгии и что у того издательства близ Мельбурнского порта была своя особая аура и своя атмосфера.
Но нет.
Ни ауры, ни атмосферы не было.
Хотя вдоль всех стен высились стеллажи, при ближайшем рассмотрении они, как и весь издательский мир того времени, являли собой удручающее зрелище. Полки из древесно-стружечных панелей с облицовкой под тик отталкивающего фекально-бурого цвета. А книги! На сверкающих полках стояли исключительно книги самого могущественного издательского дома того времени «Шлегель-Транспасифик» (известного также как «Транспас»). Их темы – шоколад, садоводство, мебель, военная история и пресыщенные знаменитости. На небольшую часть прибылей от нудных мемуаров и откровенной макулатуры выпускались немногочисленные издания, которые, на мой взгляд, только и заслуживали называться книгами: романы, эссеистика, поэзия, мифология, – но их-то на стеллажах и не было. Зато наряду с кулинарными книгами, альбомами по искусству и справочниками, которые все еще пользовались спросом, на полках красовались избранные произведения Джеза Демпстера: каждый том – как шлакоблок, украшенный тисненными золотом словами ДЖЕЗ ДЕМПСТЕР. Настоящий мусор. Полное убожество.