Ричард Бэккер – Великая Ордалия (страница 5)
И ты отказываешься подчиниться их сосущим ртам, окаймленным миллионом серебряных булавок. Ты отказываешься источать страх, словно мед, – потому что у тебя нет страха.
Потому что ты не боишься проклятья.
Потому что за твоей спиной голова на шесте.
– И что ты ответил?
– Каким было твое откровение? – возопил Пройас, превращая гнев в недоверие. – Что вернется Не-Бог! Что близок конец всего!
В глазах своего экзальт-генерала – Келлхус знал это – он являл неподвижную опору, к которой привязаны все веревочки и которой измеряется все. Ничье одобрение не может быть ценнее его личного одобрения. Ничья беседа не может быть глубже его беседы. Ничто не может быть таким реальным, таким близким к сути, как его образ. После Карасканда и Кругораспятия Келлхус безраздельно правил в сердце Пройаса, становясь автором всякого его мнения, итогом каждого доброго дела и каждой жестокости. Не было такого суждения или решения, какое король-верующий, владыка Конрии, мог бы принять, не обратившись к той печати, которую Келлхус каким-то образом оттиснул на его душе. Во многом Пройас оказался самым надежным и совершенным инструментом среди всех, кого он покорил своей воле, – и в таком качестве был калекой.
– Ты в этом уверен?
Трудно было заставить его поверить и в первый раз. Но теперь следовало заставить его поверить заново, придать ему новую форму, служащую совершенно иной – и куда более беспокойной – цели.
Откровение никогда не было всего лишь вопросом власти, потому что люди не так просты, как мокрая глина, которую можно разгладить и оставить на ней новый отпечаток. Дела полны огня, и чем еще может быть мир, кроме печи? Полагаться на верование – значит вжечь его отпечаток в саму материю души. И чем чрезвычайней воздействие, чем жарче огонь, тем прочнее будет кирпич веры. Сколько же тысяч людей обрек Пройас на смерть его именем?
Сколько побоищ разожгли верования, которые Келлхус отпечатал на его душе?
– Я уверен в том, что ты говорил мне!
Теперь уже неважно, после того как разбиты эти скрижали… разбиты бесповоротно.
Келлхус смотрел не столько на человека, сколько на груду противоборствующих сигналов, говорящих о мучении и убежденности… об обвинении и отвращении к себе самому. И он улыбнулся – той самой улыбкой, которой Пройас простодушно просил его не пользоваться, пожал плечами, словно речь шла о заплесневелых бобах… паук раскрыл лапки.
– Тогда ты уверен чересчур во многом.
Эти слова заставили Большего Пройаса закрыть доступ к душе Пройаса Малого.
Слезы увлажнили его очи. Волнение, неверие себе самому расслабили лицо.
– Я… я-я… не… – не дав сорваться словам, он прикусил нижнюю губу.
Заглянув в свою чашу, Келлхус заговорил, словно вспоминая прежнюю медитацию:
– Думай, Пройас. Люди думают, чтобы соединиться с будущим. Люди хотят, чтобы соединиться с миром. Люди любят, чтобы соединиться с другим человеком… – незначительная пауза. – Люди всегда чего-нибудь алчут, Пройас, алчут того, чем не являются
Святой аспект-император отодвинулся назад, так чтобы белое пламя, пляшущее между ними, оттенило его черты.
– Что… – выдохнул Пройас пустыми легкими, – о чем ты?
Келлхус ответил с удрученной гримасой, как бы говорящей – разве может быть иначе?
– Мы – антитеза, а не отражение Бога.
Смятение. Оно всегда предваряет подлинное откровение. И пока трясло Большего Пройаса, Пройас Малый уловил в разнобое голосов ту самую песнь, которую мог услышать лишь он один. И когда голоса наконец сольются воедино – он обретет себя заново.
Быстрое дыхание. Трепещущий пульс. Сжатые кулаки, ногти впиваются во влажные ладони.
Уже близко…
– И поэтому… – выпалил Пройас, немедленно осекшись, столь велик был его ужас перед раскаленным, вонзившимся в гортань крючком.
Говори. Прошу.
Одна-единственная предательская слеза катится на завитки роскошной бороды короля-верующего.
Наконец-то.
– И поэтому ты н-называешь Бога Богов…
Он видит…
– Называешь его словом «Оно»?
Он понимает.
Остается единственное признание.
Оно.
То, что не имеет никакого отношения к человеку.
В приложении к неодушевленному миру «оно» не значит вообще ничего. Никакое жалобное нытье, никакое значение не сопровождает его. Однако, когда его относят к предметам одушевленным, «оно» становится своеобычным, отягощенным нравственным содержанием. Но, когда им обозначают явно нечто человекоподобное, оно взрывается собственной жизнью.
Слово это разлагает.
Назови им человека, и окажется, что по отношению к нему теперь невозможно совершить преступления… не более чем против камня. Айенсис назвал человека словом онраксия: тварью, которая судит других тварей. Закон, по словам великого киранейца, является частью его внутренней сущности. И назвать человека «оно» – значит убить его словом, тем самым пролагая дорогу реальному убийству.
A если назвать им Бога? Что это значит – отнести Бога Богов к среднему роду?
Святой аспект-император наблюдал, как самый верный его ученик пытается найти опору под тяжестью подобных соображений. Много ли на белом свете дел более сложных, чем заставить человека поверить новому, заставить его обратиться к мыслям, не имеющим прецедента? Безумная до абсурда ирония ситуации заключается в том, что многие из людей скорее расстанутся с жизнью, чем с верованиями. Конечно, по доблести. Из верности и простого стремления к сохранению своего
Нет тирании более полной, чем тирания слепоты. И в каждой из этих бесед Келлхус задавал все больше вопросов, на которые давал все больше противоречивых ответов, наблюдая, как единственная тропа, врезанная им в Пройаса, превращается в утоптанную площадку вероятностей…
Подняв руку вверх, в тусклый воздух, он посмотрел на окружившее пальцы золотое сияние.
Удивительная вещь.
И как трудно объяснить ее.
– Оно приходит ко мне, Пройас. В снах… Оно приходит…
Утверждение было наполнено сразу смыслом и ужасом. Келлхус часто поступал таким образом, отвечая на вопросы своих учеников наблюдениями, казавшимися важными лишь благодаря их красоте и аромату глубины. По большей части ученики даже не замечали его уклончивости, a те немногие, кому удавалось это понять, предполагали, что их вводят в заблуждение по какой-то божественной причине, согласно некоему высшему замыслу.
Нерсей Пройас просто забыл, что надо дышать.
Взгляд на трепещущие кончики пальцев.
Снова два сжатых кулака.
– В Боге… – только и сумел выдавить экзальт-генерал.
Святой аспект-император улыбнулся, как улыбается человек только придавленный, но не уничтоженный трагической иронией.
– …нет ничего человеческого.
Империя души его…
Которую сотворила Тысячекратная Мысль его отца.
– Так, значит, Бог…
– Ничего не хочет… И ничего не любит.
Принцип, стоящий над принципами, воспроизводящийся в масштабе насекомых и небес, сердцебиений и веков. Возложенный на него, Анасуримбора Келлхуса.
– Бог ничего не хочет!
– Бог стоит превыше всех забот.
Он сам в такой же мере творение Мысли, в какой она была его созданием. Ибо она шептала, она плясала, пронизывая нагроможденные друг на друга лабиринты случайностей, проникая во врата его дневного сознания, становясь им. Он изрекал, и распространялись образы, плодя рождающие души чресла и утробы, воспроизводясь, принимая на себя обременительные сложности живущей жизни, преобразуя суть танца, зачиная ереси, буйства фанатиков и безумные иллюзии…
Новые торжественные речения.
– Тогда почему Он требует от нас слишком многого? – выпалил Пройас. – Почему опутывает нас суждениями? Почему проклинает нас?!