Ричард Бэккер – Великая Ордалия (страница 11)
– Как такое может существовать? – спросил он пересохшим от молчания голосом.
– Бесконечная жизнь, – пояснила Серва, – рождает бесконечное честолюбие.
Пространство внизу увязывал воедино лес, простиравшийся на несколько уступов подножия и заканчивавшийся как будто полосами мертвых деревьев. Гора словно застыла в покаянии, на коленях, расставив ноги. Между ними проходила дорога, мощенная белым камнем, обрамленная колоннами и лишенными крыш склепами, хотя бо́льшая часть последних (и даже некоторая часть первых) обнаруживала признаки разрушения. Даже с этого расстояния Сорвил видел движущиеся по дороге фигурки, цепочку муравьев, тянувшихся к расщелине, – толпа сходилась под громоздившимися друг на друга резными утесами. Вход в утробу Обители обрамляли две массивные фигуры, фас входа поднимался над линией теней и был обращен к южному горизонту: алому, оранжевому и бесстрастному.
– Колдовство… – заметила Серва, обращаясь к своему брату. – На всем видна Метка.
– Что будем делать? – спросил Моэнгхус, не отводя глаз от Обители.
Свайальская ведьма бросила на него угрюмый взгляд, но ничего не сказала. Она сидела на краю обрыва, свесив ноги.
И тут Сорвил услышал это – как будто шелест колышущегося на ветру полотнища, негромкий и певучий, и все же полный скрежещущей гравием скорби.
– Что это такое? – спросил он. – Этот звук…
И в тот момент, когда душа его ощутила этот плач, он удушил все прочие звуки, свидетельствуя о глубочайшей неправде, таящейся в теплом летнем воздухе.
– Это Плачущая гора, – ответила Серва, уже оказавшаяся на ногах. – Скорбь ее перед нами.
Несколько страж они с трудом спускались под меркнувшим светом, преодолевая лесистые склоны и каменистые гребни. Об отдыхе не могло быть и речи. Лес не просто кончался, он умирал, деревья лишались листьев, земля становилась бесплодной и пустой. Один лишь Гвоздь Небес освещал дорогу через пустошь. Они перебирались через завалы мертвых деревьев, спотыкались о переплетения выбравшихся на поверхность корней. Ветви над головой разрывали звездные арки ночи.
Отринув дневное тепло, зимняя тишина кралась над миром.
Иштеребинт высился справа от них, медленно привлекая к себе, по мере того как Серва вела их вдоль тыльной стороны восточного склона горы. Мать Сорвила некогда показывала ему древнюю памятку, резную печать из слоновой кости, по ее словам, унаследованную от какого-то южного владыки. Она посадила сына между своих скрещенных ног и со смехом, положив подбородок на его плечо, рассказывала ребенку о странностях этой вещицы. Она называла этот предмет зиккуратом, миниатюрным изображением ложных гор, которые привередливые короли, не желавшие оставлять свое тело погребальному костру, строили в качестве личных гробниц. Его завораживали сотни миниатюрных фигурок, врезанных в боковые поверхности ступеней-террас: казалось невозможным, что ремесленник мог изготовить такие крохотные изображения. По какой-то причине подробности эти растревожили его душу, и, понимая, что он испытывает терпение матери, Сорвил рассматривал каждую фигурку – а многие из них были не больше обрезка ногтя младенца – и восклицал: «Смотри-смотри! Вот еще один воин, мама! Этот с копьем и щитом!»
Иштеребинт не был ложной горой, если не считать плоской вершины, ему была чужда геометрическая простота зиккурата. Размером и расположением его изображений ведало зловещее буйство, ничем не сдерживаемое внимание к деталям, полностью противоречившим аккуратному и осмысленному параду фигур на террасах слоновой кости, рабам, трудящимся у основания, царскому двору, прохаживавшемуся у вершины. Даже останавливаясь, Сорвил ощущал себя мотыльком, ползущим к чему-то слишком огромному. для того чтобы быть произведением чьих-то рук. Каждый раз, когда он мерил Иштеребинт взглядом, какие-то предчувствия прежнего мальчишки – еще уверенного в том, что отец и мать будут жить вечно, – вспыхивали в душе его. Он даже ощущал доносящийся из курильницы хвойный запах, слышал вечерние молитвы…
И гадал, не попал ли в какой-то безумный кошмар.
Проснись… Сорва, мой милый…
Жизнь.
Глаза его жгло, и движения век уже не подчинялись ему, когда путники приблизились к замеченной сверху большой дороге – Халаринис, как называла ее гранд-дама, Летняя лестница. Сорвил и Моэнгхус пригнулись, разглядывая фигуры, бредущие без факелов по всей ее длине. Серва, тем не менее, продолжала, как и прежде, идти вперед.
– Это эмвама, – проговорила она, завершая пируэт, ничуть не нарушивший ее шаг.
Моэнгхус последовал за ней, опустив тяжелую длань на рукоять палаша. Сорвил помедлил какое-то мгновение, вглядываясь в гранитную непреклонность их движения к цели, а затем занял место, отведенное ему Анасуримборами, – место позора и ненависти.
Серва произнесла короткую последовательность таинственных звуков, и в какой-то пяди над ее головой открылся ослепительно яркий глазок, рождавший тени предметов, к которым был обращен.
От вида эмвама ему сделалось тошно.
Сорвил знал, кем они были или, по крайней мере, кем считались: человекообразными служителями, рабами нелюдей. Но, как бы их ни называли, быть людьми они давно перестали. Коротышки с оленьими глазами. Невеликие телом – самый высокий едва доставал ему до локтя – и разумом. По большей части одеждой своей они напоминали селян, однако на некоторых были мантии, свидетельствующие об определенном ранге или функции. Шедшие в гору тащили на себе тяжелые грузы – дрова, дичь, стопки лепешек пресного хлеба. Отличить мужской пол от женского можно было только по наличию грудей; некоторые женщины несли спящих младенцев в повязках, сплетенных из на удивление пышных волос.
С самого начала эмвама окружили троих путников, разглядывая их округлившимися глазами, раскрыв рты подобно изумленным детям, переговариваясь на каком-то непонятном языке, и мелодичные голоса их казались столь же уродливыми, как они сами. Невзирая на общее смятение, они умудрялись сохранять дистанцию. Однако природная робость скоро испарилась, и самые отважные начали подбираться все ближе и ближе. Наконец некоторые из них осмелились протянуть к пришельцам вопрошающие пальцы, словно мечтая коснуться тех, в чью реальность они не могли поверить. Серва в особенности казалась объектом их любопытства, исполненного обожания. Наконец она что-то рявкнула им на языке, похожем на тот, которым пользовалась в своих Напевах, но не имеющем ничего общего с тем, на каком говорили эмвама.
Тем не менее они ее поняли. С писком и визгом эти ублюдочные создания, растолкав друг друга, расступились, предоставив чужеземцам какое-то ритуально предписанное пространство. Потом, когда к толпе присоединилось еще больше увечных душ, каким-то чудом они все равно соблюдали очерченный Сервой невидимый периметр. За какую-то стражу вокруг скопилась такая масса низкорослых уродцев, что зажженный Сервой магический свет уже не мог добраться до края сборища. И тем эмвама, кто обретался во тьме, явившиеся на порог Обители люди казались, должно быть, не просто ярко освещенными фигурами, но чем-то бо́льшим – какими-то образами, священными архетипами, и поэтому они предпочитали оставаться на месте, не напирая на своих убогих сородичей.
Однако более всего беспокоила нутро Сорвила вонь, во всех своих оттенках человеческая, ничем не отличавшаяся от создаваемой мужами Ордалии на марше: временами земная и почти что благая, на краю кисловатая и сладкая, временами смолистая, отдающая запахом немытых подмышек, слишком густая на вкус. Если бы эмвама пахли как-нибудь по-другому, к примеру, лесным мхом, дохлыми змеями или нечищеным стойлом, он мог бы видеть в этой многоликой толпе нечто, присущее именно их форме, нечто, принадлежащее сущности, во всем отличной от его собственной. Однако их вонь, словно плотницкий отвес, указывала на то, что они представляют собой: уродливых выродков, наделенных выкаченными глазами, кривыми спинами, обезьяньими черепами. Ужас его в известной мере восходил к ужасу отца, которому показали урода-сына.
Он никак не мог скрыть свое отвращение.
– Представь себе разницу между коровой, – в какой-то момент обратилась к нему Серва, – и владыкой равнины, лосем.
Он сразу понял смысл ее слов, ибо в эмвама было заметно нечто бычье и неустрашимое, скучная жесткость рожденных служить безжалостным господам.
– Скорее между собаками и волками, – отозвался Моэнгхус, в шутку погрозивший неведомо кому кулаком и расхохотавшийся при виде паники, которую его тень вызвала среди карликов.
Сорвил глянул на захватывающую дух картину – стены Иштеребинта, поднимавшиеся над ним впереди и по бокам, – и был удивлен собственным гневом. Старые гиргалльские жрецы в Храме всегда указывали на мирскую злобу как на качество, достойное не сожаления, а прославления. «Чистые руки нельзя очистить!» – голосили они строки из Священной Хигараты. Чистый мир лишен боевой доблести, лишен жертвы и воздаяния. Слава покоилась в искажении вод.
Но это… такая грязь не могла родить славу, такое зло могло породить только трагедию – карикатуру. Злобы мира сего, начинал понимать он, были намного сложней его благ. К распущенности Анасуримборов он мог добавить теперь уродство эмвама. Возможно, благочестивые дураки не без причины принимали простоту за истину.