Ри Даль – Аптекарский огород попаданки (страница 62)
— Николаша, послушай, — я старалась говорить спокойно, но голос дрожал. — Ты Николай Демидов. Из Рязани. Твой отец — Иван Ипатиевич, мать — Надежда Осиповна, Царствие ей Небесное. У тебя есть сестра, Софья, и я… я твоя Сашенька. Ты ушёл на войну, четыре года назад. Мы думали, ты погиб, но ты здесь… Ты жив…
Он смотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то — тень сомнения, едва уловимая. Его губы шевельнулись, и он заговорил — медленно, с трудом, будто каждое слово давалось ему с болью.
— Я… не знаю… — голос его был хриплым, незнакомым. — Не помню… Ничего…
Я задохнулась, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Его слова были как удар, как приговор. Я хотела кричать, бить его, умолять, но вместо этого лишь сильнее сжала его руку, боясь, что если отпущу, он исчезнет, растворится, как мираж.
— Ты должен помнить, — прошептала я, и слёзы снова хлынули. — Ты должен… Николаша, пожалуйста…
Я почувствовала, как рука Василия Степановича легла на моё плечо, тёплая, успокаивающая. Он стоял рядом, молчаливый, но его присутствие было якорем, удерживающим меня от падения в бездну.
— Александра Ивановна, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Дайте ему время. Это… слишком для него. И для вас.
— Нет! — выкрикнула я, отмахнувшись от его руки. — Я не могу ждать! Я искала его столько лет! Я не могу потерять его снова!
Мой голос эхом отразился от стен кузницы, и Николаша — или Юнус, как его здесь звали, — вздрогнул, отступив на шаг. Его глаза, такие знакомые и такие чужие, метались между мной и Булыгиным, и в них было лишь смятение.
Я упала на колени, не замечая, как каменный пол холодит кожу, как пыль оседает на платье. Слёзы текли неудержимо, и я уже не пыталась их скрыть. Я смотрела на него снизу вверх, на этого мужчину, который был моим братом, но не знал этого, и чувствовала, как сердце разрывается.
— Николаша… — голос мой стал тише, почти умоляющим. — Помнишь, как мы сбегали из дома? В тот день, когда папенька запретил нам играть в саду? Мы забрались в старую беседку, ту, что у реки… Ты нашёл там птичье гнездо, с яйцами, и сказал, что станешь их защищать, как рыцарь. А я… я смеялась, говорила, что ты глупый, что птицы сами справятся… Но ты не слушал. Ты каждый день бегал туда, проверял, не разбились ли яйца… А потом, когда птенцы вылупились, ты принёс мне одного, такого маленького, слабого… Ты сказал: «Сашенька, это наш птенец. Мы с тобой его вырастим». Мы кормили его, прятали от Сони, от папеньки… А когда он улетел, ты плакал, а я тебя обнимала… Помнишь, Николаша? Помнишь?..
Я рыдала, не в силах остановиться, и слова, воспоминания, любовь — всё смешалось в этом потоке, что я выливала перед ним, надеясь, молясь, что хоть что-то пробьётся, хоть что-то зажжёт искру в его душе. Я закрыла лицо руками, чувствуя, как слёзы текут сквозь пальцы, как боль раздирает грудь.
— Сашенька… — вдруг раздался голос, тихий, хриплый, но такой родной, что я замерла.
Я медленно подняла голову, боясь поверить.
Николаша смотрел на меня, и в его глазах, в этих тусклых, усталых глазах, мелькнуло что-то живое. Он шагнул ближе, неуверенно, почти падая, и повторил:
— Сашенька…
Я вскочила, забыв о боли, о пыли, обо всём. Слёзы застилали глаза, но я видела его — моего брата, моего Николашу, который смотрел на меня, и в его взгляде было узнавание, слабое, хрупкое, но настоящее.
— Николаша! — крикнула я, бросаясь к нему. На этот раз он не отстранился, а его руки, робко, неуверенно, обняли меня в ответ. Я прижалась к нему, рыдая, чувствуя, как его сердце бьётся под моей щекой, как его дыхание дрожит.
— Сашень… — прошептал он, и голос его сорвался. — Я… я не знаю… Но… птенец…
Я засмеялась сквозь слёзы, цепляясь за него, боясь отпустить. Он помнил. Пусть не всё, пусть только этот маленький, глупый кусочек прошлого, но он помнил. Это было началом. Это была надежда.
И вдруг он отстранился, посмотрел мимо меня, на Василия Степановича, который стоял в стороне, молчаливый, но с лицом, полным боли и гордости.
Николаша нахмурился, будто что-то вспоминая, и сказал, медленно, с трудом:
— Василий… Степанович? Это вы?
Я обернулась, задохнувшись от удивления.
Булыгин шагнул вперёд, его трость стукнула по полу, и он посмотрел на Николашу — долго, внимательно, словно видел его впервые.
— Здравствуй, Николай, — сказал он тихо, и в голосе его была такая смесь чувств — облегчения, вины, надежды. — Ты помнишь меня?..
Глава 90.
Полумрак дома кузнеца был тёплым, пропитанным запахами свежеиспечённых лепёшек, сушёных трав и дыма от очага. Глинобитные стены, покрытые потемневшей от времени штукатуркой, хранили следы долгих лет: выцветшие узоры, выжженные солнцем, и трещины, словно морщины на лице старика-хозяина. В центре комнаты, на низком деревянном столе, покрытом вышитой скатертью с алыми и синими нитями, стояли глиняные миски с пловом, усыпанным золотистым шафраном, блюдо с сушёными абрикосами и орехами, и кувшин с кислым молоком. Очаг в углу потрескивал, бросая блики на лица собравшихся, и тени плясали на стенах, точно живые.
Я сидела на выстланной кошмой скамье, чувствуя, как твёрдое дерево давит на бёдра, но не могла отвести глаз от Николаши. Он был здесь, напротив меня, живой, настоящий, и это знание наполняло сердце такой радостью, что я едва дышала. Его лицо всё ещё казалось чужим, но в каждом его движении — в том, как он неловко держал глиняную пиалу, как хмурился, глядя в пустоту, — я видела своего брата. Моего Николашу. Слёзы, что текли в кузнице, высохли, но грудь всё ещё сжимало от смеси счастья и страха: а что, если он снова забудет? Что, если этот миг — лишь зыбкая милость судьбы?
Василий Степанович сидел рядом, его локти опирались на стол. Рустам, наш проводник, устроился у очага, переводя слова старика-кузнеца, чьё лицо, изрезанное морщинами, светилось смесью радушия и печали. Хозяин дома, которого звали Хаким, говорил медленно, с паузами, и его голос, хриплый, но тёплый, заполнял комнату.
— Юнус… он мне как сын, — начал Хаким, и Рустам перевёл, кивая. — Мой мальчик, мой Алишер, умер пять зим назад. Лихорадка забрала его. Я думал, сердце моё не выдержит. А потом… нашли этого парня в горах. Еле дышал, весь в крови. Я принёс его сюда, к очагу. Жена моя, покойная, говорила: «Хаким, это Аллах тебе сына вернул». Я выхаживал его, как своего. Мазал раны мёдом, поил отваром. Он не говорил, только смотрел — пусто, как горное озеро зимой. Но жил. И остался.
Я слушала, сжимая пальцы под столом, и чувствовала, как сердце разрывается. Хаким говорил о Николаше с такой любовью, с такой болью, что я не могла не жалеть его. Этот старик, потерявший сына, нашёл в моём брате утешение, и теперь я, сама того не желая, забирала у него эту хрупкую надежду. Я хотела сказать что-то, поблагодарить, но слова застревали в горле. Вместо этого я посмотрела на Николашу, который молчал, уставившись в пиалу, будто не слышал рассказа.
— Спасибо вам, Хаким, — сказала я наконец, и голос мой дрогнул. Рустам перевёл, и старик кивнул, его глаза, тёмные, как спелые сливы, встретились с моими. — Вы спасли его. Я… я никогда не забуду вашей доброты.
Хаким махнул рукой, будто отмахиваясь от похвалы, но в его улыбке была грусть.
— Он хороший, — сказал он через Рустама. — Сильный очень. Но… — старик помедлил, — память его… Она как песок. Уходит. Я вижу, как он мучается. Иногда сидит у озера, смотрит на воду, будто ищет что-то. Я думал, он никогда не вспомнит. А теперь… — Хаким посмотрел на меня, — ты пришла.
Я сглотнула, чувствуя, как слёзы снова подступают к ресницам. Николаша поднял голову, его взгляд остановился на мне. Он нахмурился, будто силился что-то понять, и я затаила дыхание, боясь спугнуть этот миг.
— Сашенька… — сказал он тихо, и моё сердце подпрыгнуло. — Я… я вижу дом. Деревья. Река… — он запнулся, его пальцы сжали пиалу так, что побелели костяшки. — Но… всё как в тумане. Не могу… ухватить.
Я подалась вперёд, забыв о том, что за столом чужие люди.
— Это наш дом, Николаша! — воскликнула я, едва сдерживая слёзы. — В Рязани! Река — это Ока, а деревья — яблони в саду! Ты помнишь, да? Помнишь?
Он покачал головой, но не отстранился, а его глаза, такие знакомые, искали мои.
— Ещё… война, — сказал он медленно, будто выдавливая слова. — Грохот. Огонь. Я… я бежал… или полз? Кто-то… — он нахмурился сильнее, — кто-то тащил меня. А потом… взрыв. И тьма. Ничего… больше ничего.
Я задохнулась, чувствуя, как кровь стучит в висках. Взрыв. Война. Он помнил. Пусть отрывочно, пусть осколками, но помнил!
Я схватила его руку, сжимая её с силой.
— Ты выжил, Николаша, — прошептала, и слёзы заструились по щекам. — Ты здесь. Со мной. Это главное.
Но его взгляд вдруг переместился — на Василия Степановича. Николаша прищурился, будто вглядываясь в лицо, которое знал, но не мог вспомнить. Его губы шевельнулись, и он сказал, медленно, с усилием:
— Я знаю вас. Знаю… Почему не могу вспомнить?
Я замерла, чувствуя, как воздух в комнате тяжелеет. Василий Степанович смотрел на Николашу. Он молчал.
— Василий Степанович, — не выдержала я. — Вы знали Николашу. Как? Откуда? Почему он вас помнит?
Булыгин медленно отставил пиалу, его пальцы, обычно твёрдые, чуть дрожали. Он посмотрел на меня, затем на Николашу, и заговорил — тихо, почти равнодушно, но я чувствовала, как он вымеряет каждое слово.