Реймон Радиге – Дьявол во плоти (страница 3)
Когда я пришел в себя, отец отнес меня на берег Марны. Мы оставались там до самой глубокой ночи, в молчании, лежа в траве.
А по дороге домой мне почудилось, что я вижу за решеткой белый силуэт — призрак безумной служанки! Привидение оказалось папашей Марешо. В своем полотняном колпаке он горестно созерцал постигший его разгром: пробитый навес, истоптанную лужайку, помятые кусты и свой загубленный престиж.
Я потому так настаиваю на этом эпизоде, что он полнее, нежели любой другой, передает всю странность той военной поры. И потому еще, что даже больше, чем его внешняя живописность, меня поразила скрытая в нем поэзия.
К нам докатилась пушечная пальба. Бои шли совсем рядом, неподалеку от Мо. Рассказывали, что наши уланы попали в плен всего в пятнадцати километрах от нашего дома, под Ланьи. А моя тетка не переставая твердила о своей подруге, сбежавшей в первые же дни войны, предварительно закопав в саду каминные часы и запас консервов. Сам я допекал отца, уговаривая его как-нибудь исхитриться и взять с собой наши старые книги — их мне было горше всего потерять.
В конце концов, когда мы совсем уже было приготовились к бегству, из газет стало ясно, что все это ни к чему.
Мои сестренки теперь ходили в Ж…, относить корзинки груш раненым. Своим прекрасным, но несбывшимся планам они нашли некоторое возмещение, хоть и убогое, надо заметить: когда они добирались до Ж…, в их корзинках было уже почти пусто.
Я должен был поступить в лицей Генриха IV, но отец предпочел подержать меня за городом еще годик. Единственным моим развлечением в ту унылую зиму стало бегать поутру к нашей газетной торговке, чтобы наверняка заполучить номер «Острого словца» — газетки, выходившей по субботам, которая меня забавляла.
Но вот пришла весна, которую оживили мои первые опыты волокитства. Под предлогом сбора пожертвований я теперь частенько прогуливался, нарядно одетый, рука об руку с какой-нибудь юной особой. Я держал кружку с прорезью, она — корзиночку с поощрительными значками. Уже со второго захода собратья подучили меня извлекать выгоду из этих внеурочных занятий, когда мне на руки подкидывали очередную девчушку. Отныне мы старались набрать как можно больше денег с утра, относили в полдень свою жатву даме-распорядительнице, и на весь оставшийся день уходили к Шеневьерским косогорам, где предавались всяческим шалостям. Тогда же у меня впервые завелся друг. Мне нравилось ходить за пожертвованиями с его сестрой. Это был вообще первый раз, когда я смог поладить с другим мальчишкой, таким же, впрочем, скороспелым, как и я сам. Я даже восхищался его пригожестью и нахальством. Наше общее презрение к сверстникам сблизило нас еще больше. Мы почитали себя единственными среди них, кто понимает, что к чему; более того, нам казалось, что лишь мы с ним достойны женского внимания. Мы мнили себя настоящими мужчинами. По счастью, нашей дружбе не грозила разлука. Рене уже учился в лицее Генриха IV, а я, приступая к регулярным занятиям, должен был попасть как раз в его класс — третий. Ради меня Рене принес даже исключительную жертву: хотя ему не нужно было учить греческий, он убедил своих родителей записать его на курс. Таким образом, мы смогли бы проводить вместе все учебное время. Но, поскольку в первый год он греческий пропускал, то теперь ему приходилось заниматься с репетитором. Его родители ничего в толк не могли взять. Ведь ранее они избавили его от греческого по его же собственной просьбе. Пришлось им приписать этот неожиданный поворот моему благотворному вниманию; и если остальных приятелей Рене они просто терпели, то я был единственным, кто удостоился их одобрения.
Впервые ни один день каникул не был мне в тягость. Я познал, наконец, то, чего не избегает познать никто в этом возрасте, и мое опасливое высокомерие растаяло в одночасье, подобно ледышке, стоило лишь кому-то взяться за меня способом, который бы меня самого устраивал. Наше общее превосходство над сверстниками разом покрыло половину того расстояния, которое предстояло одолеть нашей гордости.
В день возобновления занятий Рене стал для меня настоящим проводником. С ним все превращалось в удовольствие, и я, который раньше без нужды и шагу не желал ступить, вдруг полюбил проходить пешком, да еще два раза в день, расстояние, отделявшее Генриха IV от Бастильского вокзала, где мы садились на наш поезд.
Так прошли три года, без других привязанностей и без других надежд, кроме как приволокнуться в четверг за девочками, которых родители моего друга поставляли нам без всякой задней мысли, невинно приглашая друзей своего сына и подруг своей дочери отведать наши любимые лакомства, которые мы, впрочем, тут же и похищали друг у друга под предлогом игры в фанты.
С наступлением погожих дней отец любил выводить нас, меня и братьев, в дальние пешие прогулки. Больше всего нам нравилось добираться до Ормесона по берегу Мор-бра — речушки в метр шириной, текущей через поля, заросшие цветами, которые я нигде больше не встречал и название которых не помню. Стоит там забрести ненароком на зыбкую почву у самой воды, и нога утопает по самую щиколотку среди пучков кресс-салата и мяты. А по весне речушка несет в себе тысячи бело-розовых лепестков — цвет боярышника.
В одно апрельское воскресенье 1917 года мы, как это нам нередко случалось, сели на поезд, идущий в Ла Варенн, чтобы оттуда пешком дойти до Ормесона. Отец сказал мне, что в Ла Варенне нас будут поджидать некие приятные люди, по фамилии Гранжье.
Про этих Гранжье я уже немного знал, так как видел имя их дочери, Марты, в каталоге одной художественной выставки. А еще раньше мои родители в разговоре обмолвились, что ожидают визит какого-то г-на Гранжье. Вскоре тот и сам явился, с папкой, набитой произведениями его восемнадцатилетней дочери. Марта тогда была нездорова. Ее отец хотел сделать ей сюрприз — пристроить эти акварели на благотворительную выставку, где председательницей была моя мать. Акварельки были так себе, вполне посредственные, чувствовалась рука прилежной ученицы, из тех, что высовывают кончик языка и мусолят кисточки.
Гранжье встретили нас на перроне ла вареннского вокзала. И г-н и г-жа Гранжье были примерно одного возраста, что-то около пятидесяти. Но при этом г-жа Гранжье выглядела старше своего мужа. Приземистая, совсем не элегантная, она не понравилась мне с первого взгляда.
Потом, уже во время прогулки я заметил, что она часто хмурилась, отчего ее лоб покрывался складками, на разглаживание которых уходило не меньше минуты. Чтобы оттолкнуть меня от себя окончательно, и чтобы при этом я не мог упрекнуть себя в несправедливости, ей не хватало лишь вульгарной манеры разговаривать. Правда, тут она меня разочаровала.
Что касается ее мужа, то он выглядел славным малым, этаким отставным унтер-офицером, в котором солдаты души не чают. Но куда подевалась Марта? Я содрогался при мысли, что мне придется совершить прогулку, не имея другого общества, кроме ее родителей. Оказалось, она должна подъехать следующим поездом. «Всего через какую-нибудь четверть часа, — уточнила г-жа Гранжье. — Просто не успела собраться вовремя. Ничего, зато привезет с собой братишку».
Когда поезд прибыл на станцию, Марта стояла на подножке вагона. «Дождись, пока поезд остановится!» — крикнула ее мать. Неосторожность дочери меня очаровала.
Ее платье и шляпа, очень простые, обличали весьма малое почтение к мнению посторонних. Она держана за руку мальчугана лет одиннадцати — своего младшего брата — бледного ребенка с волосами альбиноса, в каждом движении которого сквозила болезненность.
Во время прогулки мы с Мартой возглавляли шествие. Мой отец его замыкал, шагая между старшими Гранжье.
Что касается моих братьев, то они явно скучали со своим новым товарищем, которому из-за его худосочия бегать не разрешалось.
Поскольку я похвалил Марте ее акварели, она мне ответила просто, что это всего лишь ученические работы. Сама она не придаст им никакого значения. Лучше уж она покажет мне свои «стилизованные» цветы. На первый взгляд я рассудил за благо не сообщать ей, что нахожу этот сорт растений нелепым.
Из-за полей своей шляпы она не могла меня толком рассмотреть. Зато я смотрел на нее во все глаза.
— Вы не очень похожи на свою матушку, — заметил я ей.
С моей стороны это был настоящий мадригал.
— Да, мне уже говорили, — сказала она. — Но вот подождите, когда будете у нас, я покажу вам мамины девичьи фотографии. Там я на нее очень похожа.
Я опечалился этим ответом и взмолил Бога, чтобы он не сподобил меня лицезреть Марту в возрасте ее маменьки.
Желая преодолеть натянутость, вызванную столь тягостным ответом, и не понимая, что тягостным он мог показаться только мне, ибо Марта, по счастью, отнюдь не смотрела на свою мать моими глазами, я брякнул:
— Зря вы так причесались. Гладкие волосы вам бы больше пошли.
Я даже оторопел от собственной дерзости. Никогда раньше не доводилось мне говорить подобное женщине. Я подумал: а что сейчас у меня-то самого творится на голове?
— Можете у мамы спросить, обычно я так плохо не причесываюсь, — (как будто ей была нужда передо мной оправдываться!) сказала она. — Это все из-за спешки — боялась, как бы на поезд не опоздать. К тому же, я ведь и не собиралась снимать шляпу.