Рэй Брэдбери – На суше и на море - 1965 (страница 55)
Тетеря жалась к его босым ступням. Он схватил ее обеими руками. Птица не вырывалась. Назаров вдруг вскрикнул и отбросил ее прочь. Тетеря была слепая…
Легкие разодрал долгий, хрипящий кашель. «Вот и все, — подумал Назаров с тупым безразличием. — Вот и конец. Как тетеря… Огонь не пощадит».
Он съежился, подтянул колени к подбородку, как замерзающий в пургу, прижал к груди теперь уже ненужный сверток.
В свертке была диссертация. Ему она обещала и спокойную, обеспеченную жизнь, и авторитет, и известность, и, может быть, славу, пусть даже маленькую.
Здесь, в заветном свертке, были таблицы с измерениями температур воды и воздуха за три последних лета. Никто не вышиб бы его теперь из седла… Будущее было в свертке, мечты… Три года возил эти бумаги с собой, и вот теперь…
Черный ком пролетел в дыму и с силой шлепнулся о землю. Назаров метнулся за ель. Колесом сквозь кусты прокатился человек, потом заворочался, застонал.
Обрыва не было видно, но Назаров вдруг отчетливо вспомнил его десятиметровую террасу и понял, что человек убился. И стонет, уже умирая.
Назаров выглянул из-за ствола. Растопырив ноги, стоял в кустах Адам, жалко щерил вызеленные зубы. И Назаров понял, что это спасение, а потом, что человек, который упал с обрыва, — это Жора.
Он оглянулся. В кустах шевелился Жора. Инстинкт толкнул Назарова вперед, но он вдруг задохнулся от дыма и замер на месте. А вдруг тот всего лишь покалечился?..
Сноп искр сыпанул сверху, словно разворошили в небе большой костер. Назаров, пригибаясь, метнулся к Адаму. Вдруг в уши ударило истеричное:
— Серафим Иваны-ыч…
Назаров обернулся. Окровавленное лицо гримасничало в кустах. Блестели очки.
Адам поскакал, вскидывая задом. Назаров зажмурился и обхватил коня за шею.
Потом и паленым воняло от гривы, но он не поднял лица, потому что кругом опять летели горящие сучья и крутил ветер искры.
— Счастье… счастье, — бормотал Назаров и хватал зубами жесткий волос гривы.
Адам резко остановился. Назаров едва не перелетел через голову лошади. Он в страхе открыл глаза. Под ногами коня дымилась земля, и тогда Назаров вздрогнул и выпрямился. Ощупью бродили в дыму длинные, торопливые языки огня.
Назаров с ужасом подумал, что его искал огонь. Слишком поздно пришло счастье. Судьба смеялась.
Крупная дрожь прошла по телу Адама. Спасения не было.
Сам не зная, зачем, Назаров начал бессильно сползать с коня. Адам рванулся, и Назаров, растопырив руки, грудью ударился о землю. На миг потерял сознание. В широко открытые глаза хлынуло мутное небо.
Валерке казалось, что он идет по бревну. В теле странная легкость. Он раздвигает руки, пытается удержать равновесие, но дует ветер, и его качает и сейчас сбросит в пропасть. Но он знает, что не разобьется, потому что легкий, потому что может летать. Это очень хорошо, когда умеешь летать. Не нужно будет идти, бежать, и тайга перестанет дыбиться прямо в лицо. До ближнего жилья шестьдесят километров. Пусть все идут, а он полетит вперед и скажет пасечнику деду Иннокентию, чтобы топил баню, чтобы приготовил больше меда. Дед Иннокентий будет трясти кудлатой башкой, чесать в бороде и говорить с расстановкой: «Ах, бузуй! Ах, варначье! Догулялись…»
Валерка вдруг увидел себя уже на пасеке. Все было так, как и представлялось. Только дед Иннокентий вдруг выдернул из забора кол и, заулыбавшись, хватил им Валерку по черепу. «Не ходи на танцы. Парни у нас вострые», — сказал он. Валерка вскрикнул от боли. Дед побежал прочь, и все пропало. Не было больше ни деда, ни пасеки.
Стучала в виски кровь. Не открывая глаз, Валерка понял, что все это бред. А до пасеки еще шестьдесят километров.
Он открыл глаза. Небо было коричневым, и клочья не то облаков, не то дыма плыли высоко, обтекали солнце. Закружилась голова. Ему вдруг показалось, что кто-то плачет, горько, со всхлипами. Валерка слабо пошевелил головой. Теплая струйка скатилась по скуле, и он понял, что это плачет он сам. Как в детстве. И тогда ему бывало очень горько. Осиротел в годы войны. А потом…
Однажды вечером забрел на вокзал. Мчались мимо темные товарняки, и пахло от них полынью, смолой и теплой пшеницей. Красные огоньки уплывали за станцию, манили, обещали другую жизнь. И Валерка решился.
На тормозной площадке было темно, хлестал по глазам ветер, и ничего не было видно по сторонам, только прощально мигнули и остались позади спокойные и равнодушные станционные фонари.
Валерка хотел сесть в угол и вдруг почувствовал, что здесь кто-то есть. Длинная рука крепко взяла его за плечо.
— Ты куда, парень?
Валерка едва не закричал от страха и неожиданности.
— Да не бойся, — сказал человек. — Не съем. Иди сюда…
И он потянул Валерку к себе.
В углу площадки было тихо, и он рассмотрел попутчика. Тот был без ног, а культи были обмотаны мешковиной. Еще на человеке была черная рубаха с широко распахнутым воротом и клин черно-белых полос — матросская тельняшка. На непокрытой голове ветер закручивал густые кудри.
— Ты кто? — спросил человек.
— Валерка…
— Валерка-лерка… Гы-ы-ы… — Он поскреб под мышками. — Куда едешь-то, а? Воруешь, да?
Валерка молчал.
Я, братишка, морячок. Ты мне можешь доверять. На-ко…
Безногий порылся в черном узелке и сунул Валерке кусок хлеба и ломоть сала.
— Жри, малец. Я с понятием…
Моряк был пьяный. Валерка ел и плакал. Он рассказал безногому о себе. Тот гыкал, мотал головой, жалел. Потом развязал узел, достал тальянку и, тихо наигрывая, стал напевать дребезжащим голосом.
Еще было в той песне про то, как заметает пургой паровоз, как замерзают люди.
Песня понравилась.
С того дня стал Валерка поводырем у безногого. Они пересаживались с поезда на поезд, из вагона в вагон, пели песни. Обещал моряк, как только доберутся до Владивостока, устроить Валерку в юнги. «У меня там знакомых братишек тьма…»
Шел сорок шестой год. Ехали с войны солдаты, слушали душещипательные песни и подавали щедро куски и монеты.
А Владивосток был далеко. И моряк оказался совсем не моряком, а просто пьяницей, и ноги он отморозил еще до войны. Напился и отморозил.
Ездили они всегда по одному маршруту: Арзамас — Муром и Муром — Арзамас. Их часто не пускали в вагоны, ссаживали на долгих разъездах, но даже на самом глухом полустанке были у безногого «кореши». Жилось легко.
А однажды ночью их просто выкинули из воинского эшелона.
Безногий ярился, рвал на груди рубаху, бил себя в грудь и орал про морскую пехоту, про пролитую кровь «на Сапун-горе, что под Севастополем».
— Зачем ты врал? — спросил потом Валерка.
— А я, может, и не врал, — раздумывая, сказал безногий. — Я, может, сам во все поверил. Мне так жить легче. Тебе-то сколько лет?
— Четырнадцать.
— С мое отживешь, все понятно станет. Жизнь в сопатку бить начнет, опять же приспособишься. Королем себя придумаешь и будешь верить. Иначе хана. Все себе придумывают чего-нибудь. Один, чтоб за прошлое не мучиться, другие, чтоб ныне лучше жить. И вся жизня есть спектакль.
Валерка ушел от безногого и стал пробираться на восток. Во Владивостоке взяли его в команду рыбаки со старого карбаса.
Так и пошел с того времени Валерка по земле худым, высоким парнем с русой челкой и спокойными глазами. Но навсегда у него осталась ненависть к тем, кто играет в жизни, как в театре.
— Харитон, — позвал Валерка. — Слышь, Харитон?..
Татарин не отзывался, суетливо распутывал веревку и тревожно смотрел на реку.
— Карабанов, ползи сюда, — попросил Валерка.
— Чего тебе?
— Иди…
Карабанов торопливо нагнулся.
— Ну…
— Ты вот что, Карабанов. Село Печи на Бухтарме знаешь?