реклама
Бургер менюБургер меню

Рене Маори – Темные зеркала. Том второй (страница 26)

18

– Кто хочет уйти, тот уходит. Но разве кто-нибудь, кроме тебя, пожелал покинуть мой прекрасный город?

– Нет, – ответил я, и, кажется, впервые с начала разговора, ответил честно. – Но я же хочу. И еще кто-нибудь найдется, а потом другие потянутся. И что тогда будет с твоим городом, когда все уйдут?

– Не уйдут. Не найдется такого человека. Только бог. Только бог смог бы сделать это. И я жду его. Нового мессию жду я.

– Но зачем?

– Он придет. Я выйду к нему навстречу и скажу, чтобы он уходил. Потому что как только нога его ступит на землю, для него будет воздвигнута виселица. Как написал один ваш писатель, кому теперь нужен живой бог? На небесах его место, пусть и будет он на небесах. И чем дальше, тем всем вам спокойнее. – Крон вздохнул, и в его вздохе мне почудился шелест ломких опавших листьев.

И я пошел в атаку:

– А кто ты такой, чтобы не пустить бога?

– Я – другой бог. Ну, сам подумай, что здесь делать двоим? – Крон засмеялся. Это был жуткий звук, так могла бы смеяться вечность. – Ведь каждый из нас захочет получить свою долю. А это значит, что доля каждого уменьшится вдвое. Начнутся недоразумения. А мне нужен покой и много-много времени, потому что я должен решить задачу первостепенной важности.

Нет, право, он рассуждал как купец. И это было странно. Либо он не был богом... Либо...

Но со многими ли богами я беседовал в жизни? Наверное, он говорил правду. Ему не было смысла лгать мне, ведь он ни капельки меня не боялся. Все было как раз наоборот. Это мне было страшно. Но я все равно сказал:

– Отпусти меня.

– Иди.

– Что, вот так просто?

– Ты сам держишь себя. Почему ты возлагаешь на других то, что должен делать сам? И почему берешь на себя то, чего ты делать не должен? Иди с миром и не заботься о судьбах человечества.

И тогда я осмелел и задал не очень тактичный вопрос:

– А нельзя ли мне посмотреть, что такое вы пишете?

– Решаю задачу особой важности. Можешь посмотреть, только вряд ли поймешь что к чему.

Я поблагодарил его за оказанную мне любезность и не без трепета склонился перед божественной тетрадкой. И, конечно, я все понял. И понял даже больше. Я увидел эгоизм богов и эгоизм людей. Увидел, как все они тянут этот мир на себя, словно одеяло. И мир не выдерживает, трещит по швам, но каждый удирает с зажатой в кулаке ниткой из этого одеяла и счастлив этим обладанием. Хотя нельзя ею ни одеться, ни укрыться. А кто не успел, или сил не хватило удержать край, – тому обеспечено безрадостное существование на обочине жизни. Что вы думаете делал этот умник такое количество времени? Он решал одну из тех задач, что не имеют решения. Он вычислял квадратуру круга. И я закрыл глаза.

Открыл я их уже совсем в другом мире. В обычном и привычном. И жизнь моя потекла по своему руслу, как и текла до всех этих событий. Только ночами меня кто-то иногда тихонько зовет: “Рене, Рене!”. И тихо говорит: “Делай то, что можешь сделать только ты, не теряй времени”. И тогда я вскакиваю с постели и сажусь за пишущую машинку.

– Ну, наконец-то! – вскричал Пал Палыч.

– Да, – ответил автор. – Это все. И я бы хотел теперь узнать ваше мнение.

– А к какому жанру вы относите эту, с позволения сказать, литературу?

– Я бы определил ее как сюрреалистический экзистенциализм.

– А подлиннее слова вы не могли найти? Так ведь и язык сломать недолго.

Маори тоскливо посмотрел редактору прямо в лицо:

– Разве в этом дело? Я хочу всего-навсего издать повесть и желательно в вашем издательстве. Больше ничего.

– И этого слишком много. Вы, кстати, заметили, что в вашей повести нет ни одного женского образа? Ответьте, почему?

– Наверное, они были неинтересны. Зачем же загромождать...

– Тогда я вам скажу, почему. А потому, милостивый государь, что каждый персонаж вашего произведения – это вы сам. Вы и Крон (будь он неладен), и Диоген, и, как его там – Иоганнес. Все это вы. И говорит это только о недостатке мастерства. Внутренний диалог – сильная вещь, но только тогда, когда он написан рукой настоящего художника. Читайте классиков, там вы найдете ответы на все ваши вопросы.

– Классики – она всегда уже мертвые. А я – живой, и хочу издать свою повесть в вашем издательстве. Да, она автобиографична. В этом я с вами согласен, но и только. Образы же списаны с настоящих людей.

– Это уже не смешно, – отрезал Пал Палыч. – Никаких таких настоящих людей нет и быть не может. Мне остается только, как Станиславскому воскликнуть “не верю!”. И мы не сможем принять это к опубликованию. Слишком слабо.

– Так что же делать?! – в отчаянии воскликнул Рене Маори.

– Вы можете издать книгу за свой собственный счет. Да-с, за свой собственный, – с ударением повторил редактор.

– Но, у меня нет никакого своего счета, – растерялся автор.

– Тогда ничем не могу вам помочь, – сухо ответил Пал Палыч.

– Стойте, – вдруг вскричал Маори. – Зато у меня есть вот это!

И с этими словами он положил на стол редактора какую-то светящуюся вещицу – то ли кубик, то ли шарик.

– Что это? – с отвращением спросил редактор, глядя на непонятную вещь, как на какое-то кусачее насекомое.

– Оно, – счастливым голосом ответил автор. – Время.

– Да, бросьте. Какая гадость! Уберите, – вдруг взвизгнул Пал Палыч и замахнулся на кубик толстой рукописью.

– Нет! – Закричал Маори. – Нет! Не убивайте время!

Но было поздно. Кубик погиб под тяжестью рукописи Рене Маори.

Пал Палыч протер глаза. Все вокруг расплывалось, словно в тумане. “Надо же, – подумал он, – а ведь я, кажется, задремал. Ну, и дрянь приснилась, ну, и пакость!.. “

Часы методично пробили одиннадцать. Сейчас явится автор. Вот, не было печали. Редактор бросил враждебный взгляд на недочитанную рукопись и мученически завел глаза.

За окном жужжали насекомые, распевали птички – еще бы, им ведь не нужно было в душном кабинете беседовать со всякими болванами. Пал Палыч выглянул в окно – веселые мусорщики громыхали полными баками и обзывали кого-то непотребными словами. Пал Палычу вдруг до смерти захотелось узнать, кого именно. Он перегнулся через подоконник и увидел далеко внизу седого человека в сером больничном халате. Он стоял и держал стену.

Боже, помоги удержать день!

Запах лепестка белой лилии

Тысячу раз, каждую ночь, словно надоевший фильм, я вижу один и тот же сон, кажущийся пугающим и мрачным, когда я сплю, и глупым и бессмысленным в момент бодрствования.

Я вижу одноэтажный дом с остекленной террасой, переплеты окон которой выкрашены в белый цвет. Есть в нем что-то экстрабытовое, напоминающее те старые дома, в которых люди жили не один десяток лет, постоянно подстраивая и подновляя. Где каждый уголок обжит до такой степени, что все кажется вечным и неизменным, где ни одна вещь не должна быть переставлена или хотя бы сдвинута с места.

Там, во сне можно было бы найти слова описания, но здесь в реальности сделать это очень трудно. Наверное, дом этот – просто воспоминание из детства, когда еще все дома были одноэтажными, люди не ездили без конца с места на место, а жили и умирали в своем доме, успев иногда дожить до глубокой старости. И их дети продолжали жить там же, и так далее.

Я вижу это каждую ночь и знаю, что меня там нет. И еще я думаю, стоит ли этому радоваться или... или грустить? Нет, совсем не то – не грусть, не печаль, не тоска, а, скорее, безумный ужас, который можно испытать лишь в ночном кошмаре.

Я вхожу в дверь и иду по террасе. У входа стоит коляска с двумя близнецами. На них синие шапочки, и укрыты они белым пикейным одеяльцем. Один плачет – другой смеется. Это можно понять по лицам, потому что ни один звук не нарушает вечной тишины. Тишина эта была всегда, и дети эти были всегда. Они – декорация, они просто есть вместе со своей коляской и все.

На деревянном столе стоит грязная посуда, валяются огрызки – но ни один предмет невозможно сдвинуть с места. Все это просто есть. Жесткая форма, которая бог знает, что закрепляет собой, какие значения или знаки ирреальности моего сознания. Все, что здесь есть, – все твердо и неизменно и потому напоминает могильные плиты под сводами собора или бесконечные залы колумбария.

Впрочем, здесь есть один предмет, который движется. Это – маленькая девочка в красном цветастом платье, в безобразном переднике и с торчащими, как у старой куклы, косичками. Она подметает пол, безмолвно находясь одновременно во всех комнатах. Я знаю, что во всех. Я вижу ее – она движется, но является такой же постоянной, твердой и вечной, как и все остальное. Ее я очень боюсь – она другая. Я всеми чувствами ощущаю ее чужеродность. Она не угрожает, не говорит, не нападает, но ее я боюсь едва ли не сильнее самого большого страха, таящегося в этом доме. Страх этот находится в самой дальней комнате, заставленной всяким хламом. Я знаю, где он сидит, и всегда безошибочно его нахожу, потому что проделываю этот путь тысячи раз – и всегда нахожу его. Страх – это большой стеклянный сундук. Стоит поднять его крышку, как на дне сами собой начинают образовываться жабы, они бесконечно самообразуются, выпрыгивают и приклеиваются к одежде, к рукам, к лицу. Я с отвращением отдираю от себя эти липкие холодные тела и знаю, что если не успеть, то жаба срастется с тобой – и это ужасно и отвратительно. Но, конечно, я удачлив и хитер, мне всегда удается вовремя спастись и убежать. Пронестись в панике по анфиладе вечных комнат, и на пределе душевных сил в последний раз испугаться чистоплотной девочки в фартуке. Бежать, бежать мимо коляски по деревянным ступенькам и каменной дорожке. Бежать так, словно кто-то преследует. Кричать и не слышать своего голоса, и не чувствовать своих ног, и не уметь взлететь, хотя раньше умел.