Рэндалл Коллинз – Насилие. Микросоциологическая теория (страница 13)
Аналогичная линия аргументации применима и к объяснениям «культуры насилия» в криминологии. Здесь мы имеем дело с более серьезными этнографическими обоснованиями, а навязывание политической интерпретации данных не столь заметно. Однако возможность наблюдать отдельные группы людей (например, молодых мужчин в бедных кварталах), которые положительно высказываются о насилии, не означает, что эти разговоры автоматически превращаются в насильственное поведение. Повторим: совершать насилие трудно, а не легко. Однако практически ни один культурный дискурс этого не признает: ни те, кто совершает насилие, ни группы, одобряющие насилие, ни его жертвы, ни альтруистичные или благонамеренные сторонние наблюдатели. Все считают, что совершать насилие легко, вне зависимости от того, выступает ли насилие предметом похвальбы, боятся ли насилия или надеются на его искоренение. В то же время микроситуационные реалии разговоров о насилии укладываются в ритуальные паттерны похвальбы и блефа, и эти ритуалы формируют идеологию, которая скрывает реальную природу насилия, заключающуюся в том, что его трудно осуществить, а большинство людей совершают насилие неумело, включая и тех, кто предается хвастовству и фанфаронству. Хотя культуры насилия действительно существуют в смысле особых сетей, в которых циркулируют подобные разговоры о насилии, однако необходимо преодолеть искушение верить им на слово.
Макрокультурные подходы к насилию теряют содержательность, когда приходят к концепции «символического насилия», которая не просто не помогает понять реальное насилие, а еще и вносит неясность в исследовательскую задачу. У физического насилия имеется отчетливый ядерный референт, который поддается изучению при помощи микроситуационных наблюдений. Но мы попадаем в совершенно иной концептуальный универсум, обращаясь к работам Пьера Бурдьё, где, к примеру, требования школьного образования трактуются как символическое насилие, а вся сфера символического обладания в целом предстает как «принуждение символическое, мягкое, незримое, неузнаваемое в качестве такового, принимаемое поневоле, но вместе с тем и по вольному выбору, принуждение доверием, обязательством, личной верностью, гостеприимством, дарением, долгом, признательностью, почтением… Символическое принуждение есть мягкая и скрытая форма, которую принимает насилие при невозможности открытого принуждения» [Бурдьё 2001: 250, 262]. Все эти утверждения суть не более чем риторический прием, способ придать драматический характер тезису, что успеваемость в школе, культурные вкусы и ритуальные практики являются частью некой самовоспроизводящейся структуры стратификации, моральную нелегитимность которой Бурдьё стремится внушить своей аудитории. Однако механизмы требований, предъявляемых школой, и механизмы культурной стратификации совершенно непохожи на механизмы конфронтаций с физическим насилием. Последние представляют собой микроситуационный процесс, в центре которого находятся такие эмоции, как страх, напряженность и наступательная паника, с мощным присутствием элементов непредвиденности; напротив, «символическое насилие» у Бурдьё является мягким, лишенным напряженности, неконфронтационным, в значительной степени повторяющимся и не имеющим ситуационных случайностей19.
Разумеется, у любого базового понятия имеются собственные пограничные области. Вряд ли стоит настаивать на том, что насилие должно соответствовать точному заранее сформулированному определению. Когда люди бьют друг друга или направляют друг на друга оружие, этому предшествуют промежуток нагнетания ситуации и ожидания дальнейших действий, и даже если за такими промежутками не следует реальное насилие, они все равно достойны исследования. Как известно, удары и разлетающиеся предметы зачастую не достигают цели, хотя порой они и не слишком-то для этого предназначались, а иногда попадают в кого-то непреднамеренно. Где же провести границы? Являются ли, например, угрозы некой разновидностью насилия? Очевидно, что они достаточно близки к насилию, поэтому нам придется включить их в модель ситуационной динамики, причем даже несмотря на то, что порядочная доля ругани не приводит к насилию. Аналогичным образом мы будем рассматривать ситуационную динамику ссор, а также в целом эмоций, связанных со страхом, напряженностью и враждебностью. Методологическое правило необходимо сформулировать следующим образом: пусть процесс исследования сам определит свои границы. Если исходить из этого критерия, то риторические псевдообъяснения сбрасываются со счетов, поскольку они не стыкуются с тем, о чем пойдет речь ниже.
«Символическое насилие» – это всего лишь теоретическая игра слов, и воспринимать это понятие буквально – значит грубо заблуждаться относительно природы реального насилия. Символическое насилие осуществляется легко, реальное – сложно. Первое движется в русле ситуационного взаимодействия, задействуя нормальные склонности к интеракционным ритуалам. Второе же идет вразрез с природой взаимодействия: насильственные ситуации оказываются столь затруднительными именно потому, что угроза реального насилия противоречит базовым механизмам эмоциональной вовлеченности и солидарности при взаимодействии. Именно это противоречие порождает напряженность и страх при конфронтации, в чем и заключается главная особенность микроситуационного взаимодействия, вокруг которой выстраиваются все характерные черты насилия, когда оно действительно происходит.
Историческая эволюция социальных техник контроля над конфронтационной напряженностью
Наконец, нужно посвятить несколько слов очень известной исследовательской программе с чрезвычайно четко сформулированной теорией насилия – а именно эволюционной психологии. Данная концепция представляет собой экстраполяцию общетеоретических представлений об эволюционной генетике на отдельные разновидности человеческого поведения, включая убийства, драки и изнасилования [Daly, Wilson 1988; Thornhill, Palmer 2000]. В этой теории придается большое значение эмпирическим моделям, предполагающим, что наибольшее количество насильственных действий совершается молодыми мужчинами на пике репродуктивного возраста, а стимулом для насилия зачастую выступают сексуальная ревность или демонстрация маскулинного поведения. Тем самым насилие интерпретируется как отобранная эволюционным путем склонность самцов к борьбе за репродуктивное доминирование.
Возможность наличия генетических компонентов человеческого поведения нельзя исключать априори. Однако на основании широкого спектра эмпирических сопоставлений можно прийти к выводу, что даже если этот генетический компонент и существует, то он невелик и существенно уступает по значимости социальным условиям. Начнем с того, что насилие совершается не только молодыми мужчинами репродуктивного возраста. Например, наиболее распространенным типом насилия в семьях является не насилие между взрослыми сексуальными партнерами – чаще происходит насилие между родителями и детьми, проявляющееся, как правило, в виде суровых телесных наказаний, а эта форма насилия, в свою очередь, встречается реже, чем насилие между детьми (см. главу 4). Последнее не отличается особой жестокостью в силу причин, к которым мы еще обратимся – к ним, в частности, относится следующий момент: когда насилие ограничивается и регулируется посторонними (в данном случае взрослыми), оно, как правило, приобретает хронический, а не острый характер. Здесь перед эволюционной теорией возникает сложная задача, ведь дети начинают проявлять драчливость в довольно раннем возрасте, причем зачастую агрессивное поведение характерно и для маленьких девочек, хотя с возрастом оно постепенно ограничивается [Tremblay 2004]. В абсолютном выражении максимальная частота случаев насилия приходится на нерепродуктивный возраст, причем их участниками не являются исключительно лица мужского пола. Возможно, эта разновидность насилия ускользает из поля зрения эволюционных психологов потому, что она не отличается особой жестокостью и не фиксируется в официальной криминальной статистике, – тем не менее, если нашей задачей является построение всеобъемлющей теории, она должна учитывать все разновидности и все уровни интенсивности насилия. Микроситуационная теория действительно неплохо справляется с включением данных, связанных с детьми. Как будет показано ниже, потасовки между маленькими детьми демонстрируют те же две закономерности, которые лежат в основе насилия среди взрослых: во-первых, ситуационно сильные участники инцидента нападают на слабых и боязливых, а во-вторых, такие драки являются инсценированными и снабжены ограничителями. Данный паттерн имеет структурный, а не индивидуальный характер: когда какие-то дети покидают группу, а вместо них появляются другие, происходит реорганизация паттерна доминирования и перераспределение ролей обидчиков и жертв [Montagner et al. 1988].
Но уязвимость эволюционной психологии обнаруживается и в том, что считается ее основным коньком, – а именно в склонности молодых мужчин к участию в серьезном насилии. Альтернативные объяснения того, почему молодые мужчины склонны к насилию, нетрудно сконструировать, исходя из социальных условий. Из всех возрастных групп именно эта группа обладает наиболее неоднозначным статусом в обществе: физическая сила и насилие выступают тем единственным ресурсом, в котором молодые мужчины имеют превосходство над другими, тогда как в части экономического положения, уважительного отношения со стороны других и наличия ресурсов организационной власти они находятся на низком уровне. Хотелось бы еще раз сделать акцент на моем микросоциологическом рефрене: эволюционная теория допускает, что насилие осуществляется легко (при условии генетической предрасположенности к нему), тогда как на самом деле совершать насилие трудно – даже молодым мужчинам. Имеющиеся у нас микросвидетельства действительно демонстрируют, что большинство попыток совершения насилия молодыми мужчинами оборачиваются неудачей.