реклама
Бургер менюБургер меню

Ребекка Уэст – Крис идет домой (страница 2)

18

В тот день эта красота мне претила, ведь, как и большинство англичанок нашего времени, я ждала возвращения солдата. Пренебрегая национальными интересами и всем прочим, за исключением живого порыва сердца, я хотела выдернуть кузена Кристофера из сражений и замкнуть его в зеленом блаженстве, на которое сейчас мы взирали с его женой. С недавних пор мне стали сниться о нем кошмары. По ночам я наблюдала, как Крис бежит по бурой гнили Ничьей земли[4], шарахается, наступив на чью-то руку, отворачивается от страшной непогребенной головы, и только когда мой сон переполнялся ужасом, я видела, как он падает на колени, достигнув безопасного места – если можно его так назвать. Ведь в военных фильмах мужчины точно так же плавно сползали с бруствера, и лишь самые мрачные философы сказали бы, что этим падением они достигли безопасности. Вырвавшись из кошмара, я лежала неподвижно и вспоминала истории, которые слышала, когда их еще мальчишкой исполнял нынешний младший офицер, голосом неукротимо звонким, хоть и сглаживая все ноты веселья: «Однажды ночью мы все были в сарае, и прилетел снаряд. Приятель заорал: „Дружище, помоги, у меня нет ног!“, и мне пришлось ответить: „Дружище, не могу – у меня нет рук!“» Что ж, таковы сны англичанок в наши дни. Я не жаловалась, но ждала возвращения нашего солдата. Потому я сказала:

– Жаль, от Криса нет вестей. Он уже две недели не писал.

Тогда-то Китти и простонала:

– Ах, да не раздувай из мухи слона! – и склонилась к собственному отражению в ручном зеркальце, как склоняются освежиться к благоухающим цветам.

Я попыталась возвести вокруг себя тот же маленький шар безмятежности, что всегда окружал ее, и стала размышлять обо всем хорошем, что осталось в нашей жизни с тех пор, как Крис ушел. Я не сомневалась, что нас нельзя упрекнуть в излишествах, ведь мы создали прекрасное место для Криса, тот уголок, который, насколько это под силу вещам материальным, вполне соответствовал его удивительной доброте. Здесь мы чествовали его непревзойденную благожелательность, столь естественную, что ее принимали за одно из его врожденных качеств, и любое проявление дурного настроения воспринималось как бедствие, столь же пугающее, как перелом ноги; благодаря нам счастье для него стало неминуемым. Я могу с закрытыми глазами представить бесчисленные доказательства того, как хорошо мы преуспели, ведь никогда еще не было настолько довольного человека. И я вспомнила все, что он делал утром год назад, прежде чем уйти на фронт.

Сначала он сидел в гостиной, разговаривал, смотрел на лужайки, которые уже казались покинутыми, как опустевшая сцена, хоть он еще не уехал; затем вдруг вскочил и зашагал по дому, заглядывая в комнаты. Он пошел в конюшню, понаблюдал за лошадьми, ему вывели собак; он воздерживался от прикосновений и разговоров с ними, как будто чувствовал себя уже зараженным мерзостью войны и не хотел вредить их бесподобному физическому здоровью. Затем он отправился на край леса и остановился поглядеть на темно-листные рододендроны, пожелтевшие заросли прошлогоднего папоротника, зимнюю черноту деревьев. (Сквозь это же окно я следила за ним.) Потом задумчиво вернулся к дому побыть с женой до отъезда, и вот мы с Китти уже стоим на крыльце и наблюдаем, как он отбывает в Ватерлоо. Он поцеловал нас обеих. Когда он склонился надо мной, я в который раз обратила внимание на двухцветность его волос – каштановые с золотом. Потом он сел в машину, напустил на себя вид эдакого Томми[5] и произнес:

– До скорого! Я напишу из Берлина! – и, сказав это, откинул голову, бросил тяжелый взгляд на дом. Я знала, это значит, что он любит жизнь, которую проживал с нами, и хочет пронести в скорбное место смерти и грязи подробное воспоминание обо всем, что связано с Болдри-Кортом, чтобы разум мог за него ухватиться в те страшнейшие минуты, когда иные нащупывают амулет сквозь рубашку. Этот дом, эта жизнь с нами были средоточием его сердца.

– Только бы он вернулся! – сказала я. – Он был здесь так счастлив!

Китти ответила:

– Счастливее и быть невозможно.

Он непременно обязан был испытывать счастье, ведь, видите ли, он не походил на других деловых людей. Когда мы детьми играли в этом лесу, он всегда взаправду верил в неотвратимость невероятного. Он думал, что береза в самом деле вздрогнет, съежится и обратится в заколдованную принцессу, что он в самом деле краснокожий индеец и привычный наряд внезапно спадет с него на закате, что в любой момент тигр может оскалить красные клыки над папоротником, и он ожидал этого с куда более мощным порывом воображения, чем обычная детская фантазия. И по тысяче отголосков, по его пристальному взгляду на все хорошее, будто оно вот-вот растворится в чем-то лучшем, по страстному предвкушению, с которым он отправлялся в новые страны или встречал новых людей, я понимала, что эта вера сохранилась у него и во взрослой жизни. С тем же нетерпением, с каким когда-то он жаждал превратиться в краснокожего индейца, теперь он желал целиком примириться с действительностью. Он тщетно надеялся, что однажды случится нечто такое, что изменит его жизнь подобно алхимии, превратив в золото все темные металлы событий, и после этого откровения он продолжит свой путь, преисполненный неиссякаемой радости. Не было, конечно, ни единого шанса, что когда-либо это произойдет. В его переполненной жизни буквально не оставалось места для откровения. Сначала, после смерти отца, ему пришлось взять на себя дела, обремененному нуждами толпы родственниц, которые и прежде были бесполезны со своими антимакассарами[6], да и сейчас – со своими гольф-клубами; затем появилась Китти, усвоила его представления о допустимых расходах и равнодушно растянула их, как растягивает женщина новую перчатку на руке. Позже встала трудная задача – на учиться жить после смерти маленького сына. На нас легла ответственность, которой мы гордились, – восполнить нехватку безрассудных приключений, приятно обустроив его дни. Но теперь, оттого что наш спектакль был столь блестяще выверен, опустевшая сцена казалась совсем унылой!

Мы не были, пожалуй, такими уж жалкими женщинами, но мало что могло по-настоящему стать частью нашей жизни, пока оно не попадало в поле зрения Криса. Помнится, когда вошла горничная с визиткой на подносе, я подумала: неважно, что за женщина к нам явилась, с каким знаменем – миловидности или остроумия, ведь нет ни малейшего шанса, что Крис зайдет и встанет перед ней, красиво алея в свете камина, отрешенно уделит ей внимание, с каким немузыкальные люди слушают приятную мелодию, а мужчины с крепкой привязанностью обращаются к привлекательным женщинам.

Китти прочла на визитке:

– «Миссис Уильям Грей, Марипоза, Ледисмит-роуд, Уилдстон». Но я не знаю никого из Уилдстона.

Так называется красное пятно[7] в пригороде, что портит поля и располагается на три мили ближе к Лондону, чем Харроу Уилд. Теперь невозможно оберегать природу вокруг, как раньше.

– Знаю ли я ее, милочка? Она бывала у нас прежде?

– О нет, мэм, – горничная высокомерно улыбнулась. – Она сказала, что у нее для вас новость.

По ее тону легко было догадаться, что это наивное объяснение озвучила убогая посетительница, которая топчет дверной коврик чересчур усердно.

Китти поразмыслила, а затем сказала:

– Я спущусь.

Когда девушка ушла, Китти собрала с коленей янтарные шпильки и принялась закалывать волосы.

– По прошлогодней моде, – пояснила она, – но, полагаю, и так сойдет для особы с адресом такого рода.

Она поднялась и бросила тонкий шелковый жакет на лошадку-качалку.

– Я пойду к ней только потому, что у нее наверняка какая-то нужда, а мне хочется проявлять доброту к людям – особенно сейчас, когда Криса нет рядом. Хочется снискать благоволение небес.

Минуту она пребывала в недосягаемом сиянии, но, когда мы взялись под руки и вышли в коридор, к ней вернулась былая смертность, и она насупилась.

– Ох уж эти люди, которые вторгаются в тихий прекрасный день! – с упреком пожаловалась она, а когда мы приблизились к широкой лестнице, перегнулась через белую балюстраду взглянуть в холл и тут же сжала мне руку.

– Посмотри! – шепнула она.

Прямо под нами в одном из прелестнейших кресел Китти, обитых чинцем, сидела женщина средних лет. Она была в желтом плаще и черной шляпе с перьями. Эту липкую соломенную шляпу только недавно починили каким-то средством из склянки, купленной в аптеке. Скомкав нитяные перчатки на коленях, она приподняла серую шерстяную юбку над грязными сапогами и расправляла бахрому подола красной морщинистой рукой, которая показалась еще старее, когда она потянулась ею к лоснящимся розовым азалиям, стоявшим на столе поблизости. Китти передернуло, она процедила сквозь зубы:

– Давай покончим с этим, – и сбежала по лестнице.

На последней ступеньке она остановилась и с нарочитой любезностью произнесла:

– Миссис Грей?

– Да, – ответила посетительница.

Она подняла к Китти спокойное желтоватое лицо с таким выражения, что у меня возникло острое, щемяще жалостливое расположение к ней: как прекрасно, что такая неказистая женщина столь горячо восхищается чужой красотой.

– Вы миссис Болдри? – спросила она так, будто обрадовалась этому, и встала с кресла.

Косточки ее плохонького корсета защелкали при движении. Что ж, сама она была не так уж дурна. Высокая, стройная, с округлыми формами, с благородной прямизной плеч; светлые волосы мягкой волной обрамляли красивый лоб; серые глаза, пусть и отстраненные, будто все достойное взгляда осталось в ее жизни где-то далеко-далеко, тем не менее переполняла нежность; несмотря на ее тонкость, что-то во всем ее облике создавало ощущение трогательной тяжести вола и доверчивости большой собаки. Притом она была и достаточно дурна. Ее покрыл гадкий налет неряшливости и нищеты; точно так же прекрасная перчатка, которая упала за кровать в гостинице и пролежала там день-другой, уже выглядит противной, когда горничная извлекает ее из пыли и пуха.