Райнер Роме – В советском плену. Свидетельства заключенного, обвиненного в шпионаже. 1939–1945 (страница 6)
Таким образом, этот день мне пришлось «поститься». Не совсем, разумеется, – на обед выдавали рыбный суп, а на ужин, как обычно, пшенный. И все! Я с тревогой размышлял об утре следующего дня. Как я поступлю тогда?
Но все мои тревоги оказались напрасными. Меня из камеры не вызвали для того, чтобы направить в обещанный лагерь, зато шанхайца повели на суд. Как днем ранее полицейского. Отчаянно бранясь и рассыпая оскорбления в адрес лжецов, он нас покинул. Когда его час спустя заперли в одной из одиночек, он кричал во всю глотку так, чтобы остальные слышали:
– Двенадцати лет стоила мне шутка, которую я однажды отпустил.
Больше мы о нем ничего не слышали. Слез скорби о нем не проливали, куда сильнее сочувствовали вчерашнему полицейскому.
В камере стало спокойнее. Константин Николаевич был вполне приемлем как сокамерник, а оставшийся полицейский решил придерживаться мнения большинства. Правда, пока шанхаец пребывал в нашей камере, этот полицейский был его самым преданным служакой. Теперь же признался мне, что всегда считал шанхайца дурным человеком и хотел даже вступиться за меня, да решимости не хватило.
Константин Николаевич развлекал нас рассказами об охоте в необозримых лесах Маньчжурии. О том, как он месяцами ходил по тайге, питаясь исключительно дарами природы, грибами, ягодами, кореньями, и как однажды пристрелил тигра. Это было самое значимое событие его охотничьего периода. Потому что маньчжурские тигры считаются очень большой редкостью и, даже обнаружив их след, нелегко по нему выйти на хищника. Но Константину Николаевичу это удалось, и даже сейчас он наслаждался этим событием. Потом он снова вернулся к своему плану сбежать в тайгу, как только окажется в лагере. И если лагерь окажется в лесу, то шансы Константина Николаевича будут весьма велики. Он просто исчезнет. Не вернется с работы. Тайга – его друг и приятель, и ни одной живой душе его там не отыскать даже пару часов спустя после его исчезновения. Единственная сложность – миновать пост охраны, то есть просто убить часового, чтобы завладеть его оружием и боеприпасами. Но, насколько я понимал, это не составляло для него труда.
Вот если его загонят в лагерь куда-нибудь на Крайний Север, ситуация осложнится. В тундре ведь, кроме ягод, никакого пропитания нет, и охотятся там на разную мелочь – на песцов и им подобных тварей. В тундре нет деревьев, следовательно, отсутствует возможность укрыться, а зимы в тех краях такие, что ничего не стоит просто замерзнуть и погибнуть. Но этот человек свято верил, что справится с описанными трудностями, если вынудит отчаяние. Реки Сибири богаты различной рыбой. Так что в летний период проблем с пропитанием не будет. А к зиме он надеется добраться до спасительной тайги.
Жить в тайге, как рассчитывал Константин Николаевич, может быть, придется не один год в ожидании, когда в стране воцарится более благоприятная политическая обстановка. Тогда можно будет подумать и о возвращении в Маньчжурию. Там его ждут жена и пятеро маленьких детей. Как он с ними со всеми будет переживать тяжелые времена, Константин Николаевич понятия не имел. И это его здорово беспокоило. Пару раз он признавался: «Мне иногда кажется, что я слышу, как детки мои просят у меня хлеба». Другой раз он пробудился среди ночи и крикнул: «Слышишь? Жена меня зовет! Я ей срочно нужен». Потом на него накатила волна гнева. Он вскочил, бросился к двери камеры и в кровь разбил руки о железные полосы. «Откройте! Откройте!» – вопил он, и все мы с великим трудом успокоили его. Начальника охраны подобные сцены не волновали. Они были здесь повседневностью. Все, в конце концов, доходили до того, что начинали молотить в двери камер. И сцены эти заканчивались сами собой без вмешательства извне. И всегда одно и то же: проклятия, угрозы, оскорбления. Некоторые звали матерей. Другие пытались убедить в своей невиновности. Никто их не слушал и не слышал, разве что новички, на которых эти срывы действовали подобно заразной болезни. А комиссары потом собирали богатый урожай. Массовый психоз уничтожал тягу к сопротивлению. Сейчас на очереди был наш полицейский. Когда очередного приговоренного запирали в одиночке, он часами рыдал и жаловался на немилосердную судьбу, но мог и вскочить, броситься к двери камеры и криком требовать прислать к нему комиссара. Или рвался к нему на допрос. Но тут появлялся охранник. Требование вызвать комиссара было, пожалуй, единственное, на что охрана реагировала незамедлительно. Вернувшись, полицейский рассказал нам: он подписал все, что ему подсунул комиссар. Бумаги эти – сплошная ложь, вымысел, но он просто больше не мог выдержать. Лучше уж приговор и потом более свободная лагерная жизнь, чем здесь переживать нервный шок по десять раз на дню.
Два дня спустя очередь дошла до прокурора, еще через два дня его судили – 15 лет принудительных работ. Да, он не ошибся.
– Меня они не согнут, – уверял меня Константин Николаевич, вернувшись с последнего допроса. Он, по его словам, готов лучше встать к стенке, чем признаться в несуществующей вине. Два дня спустя его вызвали на суд. После суда он оказался в одиночке. И ни звука не произнес.
– Константин Николаевич, это ты? Ты здесь? – кричал я ему.
– Да. Я здесь! – последовал ответ. – Шесть лет и после поселение в спецрайоне! Будь мужественным, друг мой, – обратился он ко мне, – не позволяй обвести себя вокруг пальца! Всего тебе хорошего! Ты знаешь, где отыскать меня потом!
Это были последние слова, слышанные мною из уст Константина Николаевича.
Я остался в камере в одиночестве. Одиночество и страдание – плохие лекари. Но и совместное проживание с сокамерниками может стать ядом. Так что, лучше уж одному. Да и потом, вполне возможно, что завтра ко мне подсадят новых жертв. И почему вообще я здесь? Куда подевались заверения комиссара?
Миновало четырнадцать дней с тех пор, как меня посадили в эту камеру. И до сих пор никаких признаков отправки в лагерь. Я уже думал отпраздновать в лагере Рождество, без елки и подарков, конечно, но зато в людском окружении, глядя на звездное небо.
Но Рождество приближалось, а я все еще оставался в застенке, одинокий и никому не нужный. Я отказывался верить, что моя участь снова резко повернула на худшее.
Обо мне, несомненно, забыли. Распоряжение комиссара где-то затерялось или же произошла еще одна транспортная задержка, поскольку другие заключенные, которым был положен транспорт, еще не были освобождены. Но мне совершенно не хотелось, чтобы меня забыли в этих застенках, из которых я вышел бы только на тот свет. Поэтому я потребовал встречи с начальником тюрьмы, и, к моему великому удивлению, уже на следующий день встреча эта состоялась. Я изложил свое положение, а начальник тюрьмы проявил ко мне чисто человеческий интерес и даже участие. Когда он спросил у меня фамилию моего комиссара, к которому ему ничего не стоило обратиться за разъяснениями, я не мог ее назвать. Мне так и не удалось узнать ее. Но не важно! Начальник тюрьмы мог сам ее выяснить и войти в курс дела.
Два дня спустя меня снова привели к нему. Он с великим сожалением вынужден был мне сообщить, что комиссар, занимавшийся моим делом, здесь уже больше не работает. Еще до Рождества он отправился в Москву и до сих пор не вернулся. И относительно моей дальнейшей судьбы начальник тюрьмы не мог сказать ничего внятного. Мне оставалось ждать нового указания. Обо мне, разумеется, никто не забыл, откровенно и, пожалуй, даже с оттенком недовольства заявил он. «В России никогда и ни о чем не забывают!» С этими словами он распорядился отвести меня в мою камеру.
И там у меня было достаточно времени – я остался в одиночестве – для того, чтобы серьезно заняться собой. Как я только не пытался побороть время. Сначала соорудил что-то вроде солнечных часов. Потому что, когда часы и даже минуты тянутся еле-еле, хочется десяток раз взглянуть на часы. Утренние часы ежедневно сообщали мне фабричные гудки. В шесть вечера, может, в половине седьмого это повторялось, а в семь часов происходило уже в третий раз за день. В восемь вечера где-то вдалеке завывала сирена. И после до самого следующего дня никаких сигналов о смене времени не поступало. И в четыре, и в пять, и в шесть вечера звуки сирен действовали на меня благотворно. Но между восемью утра и полуднем, а потом с часу дня и до четырех я был настроен на несколько другую информацию.
Через окошечко, пропускавшее ко мне в камеру немного света, я видел напротив тюрьмы здание, потолочные балки которого до полудня отбрасывали тень на стену. Вскоре я проследил путь тени с восьми утра до полудня и убедился, что смогу определять время каждые четверть часа. Когда тень добиралась до определенного места, раздавался полуденный вой сирены. И тогда я слышал, как наш пунктуальный тюремный повар начинал бряцать алюминиевыми суповыми мисками.
После часа дня мои солнечные часы оказывались в тени. Зато солнце отбрасывало замечательный луч, пусть даже и тонкий, прямо ко мне в камеру. Луч этот неторопливо шествовал по стене, и уже несколько дней спустя я горелой спичкой, подобранной мной во время тюремных ежедневных пятнадцатиминутных прогулок, имел возможность отмечать временны́е промежутки на стене. Когда мне удалось найти еще спички, во мне пробудилось желание творчества, и я даже стал рисовать на стене, служившей мне холстом. Я вознамерился оставить след о себе и проведенных в этих стенах худших минутах жизни. По мотивам астрологических изображений Альбертуса Магнуса, Иоганна Кеплера и Нострадамуса я запомнил приписываемое планетам значение. Появился Юпитер – счастливая звезда, придававшая моей жизни осмысленность и радость. Красовался и приносивший беды Сатурн, постоянно покушавшийся на радость жизни и утаскивавший меня в самые глубины людских страданий. Противостояние Сатурна и Юпитера, вероятно, точнее всего характеризовало мое тогдашнее положение. Возможно, когда-то камера эта будет пристанищем любителей астрологии. Станет посылом для астролога, по милости фортуны покорившего высоты счастья и почитания и по милости все той же не знающей снисхождения фортуны низринутого на самое дно человеческого унижения.