Ральф Эллисон – Невидимый человек (страница 14)
— Вы остались в живых, — выпалил мистер Нортон. — Но правда ли то, что?..
— Чего, са-а-ар? — повторил фермер, недоуменно наморщив лоб.
— Простите, сэр, — вмешался я, — но мне кажется, он вас не понимает.
Не удостоив меня ответом, мистер Нортон смотрел Трубладу прямо в лицо, словно читая недоступное мне послание.
— И сотворив такое, вы не поплатились! — выкрикнул он, зыркая на черное лицо голубыми глазами, в которых сверкало нечто похожее и на зависть, и на гнев. Трублад беспомощно уставился на меня. Понимая не больше, чем он, я снова отвел взгляд.
— Вы взирали на хаос — и не провалились сквозь землю!
— Нет, са-а-ар. Здоровье мое крепкое.
— Неужели? Вас не терзают душевные муки, у вас нет потребности вырвать блудливый глаз?
— Чего, са-а-ар?
— Отвечайте, когда вас спрашивают!
— Хворей у меня нету, са-а-ар, — забеспокоился Трублад. — Да и глаза не подводят. А изжога накатит — чутка соды выпью, и как рукой сымает.
— Не то, не то, не то! Давайте перейдем в тенек, — потребовал мистер Нортон, взволнованно огляделся и зашагал в сторону открытой веранды, которая отбрасывала короткую тень. Мы последовали за ним. Фермер положил руку мне на плечо, но я ее стряхнул, зная, что ничего объяснить не смогу. На веранде мы уселись на расставленные полукругом стулья; я оказался между издольщиком и миллионером. Веранду окружала утрамбованная земля, белесая в том месте, куда годами выплескивали мыльную воду.
— Как сейчас идут ваши дела? — спросил мистер Нортон. — Возможно, я смогу оказать вам помощь.
— Дела идут, са-а-ар. Пока нам кости перемывать не стали, я ни от кого помощи добиться не мог. А нынче многие любопытствуют и прям из кожи вон лезут, чтоб только нам помочь. Даже эти, с гонором, из колледжа на горушке, да только там одна загвоздка приключилась! Они что предложили: мол, вышлют нас вчистую из страны, дорогу оплатят и все такое, да еще мне сотню баксов на обзаведение дадут. А нам и тут неплохо, ну я возьми да и откажись. Тогда подослали они к нам здоровенного бугая, и он такой: уматывайте отсюдова подобру-поздорову, не то мы белых на вас натравим. Ну, я прям озверел, да еще и струхнул. А струхнул оттого, что эти-то, из колледжа, с белыми и впрямь заодно. Но когда они по первости сюда приперлись, я решил: вот, дескать, одумались — я ведь сам когда-то к ним сунулся: искал, где б подучиться землю обрабатывать. У меня тогда еще хозяйство свое было. Вот, думаю, и помощь пришла: у меня ж две бабы на сносях, обеим, считай, вот-вот рожать. А как узнал, что от нас хотят избавиться — вишь ли, мы всю округу позорим, — так и вовсе с катушек сорвался. Верите, нет: осатанел просто. Отправился на прием к мистеру Бьюкенену, это начальник тутошний, рассказал ему, что да как, и он мне дал записку — ступай, говорит, с ней к шерифу. Так я и сделал. Прихожу в тюрягу, протягиваю шерифу Барбуру эту писанину, а он такой: ты своими словами расскажи. Ну, рассказал я, а он вызывает еще каких-то мужиков, и те тоже — снова-здорово. Главное дело — все про старшенькую хотели послушать, да не по одному разу, но зато накормили-напоили, табаку отсыпали. Я, право слово, удивился: ждал-то совсем другого, да и перетрусил. Сдается мне, в округе не сыщешь ни одного черного, с кем белые стали бы столько времени валандаться. Ну, в конце концов посоветовали мне не брать в голову: они, мол, в колледж цидульку пошлют, чтоб под меня не копали и с насиженного места не сгоняли. И местные тоже меня больше не трогали, ни-ни. Вот и прикиньте: как бы нигер высоко ни сидел, а белые завсегда на него управу найдут. Белые за меня вписались. И повадились сюда приезжать — на нас поглядеть да языки почесать. Средь них шибко умные попадались, из колледжа или еще какого заведения на другом краю штата. Все дознавались: что я думаю про одно-другое, пятое-десятое, насчет родни моей и ребятишек спрашивали, а сами каждое словечко на карандаш брали. Но самое-то главное, са-а-ар: делов у меня теперь — по горло и выше, отродясь столько не было…
Теперь он говорил охотно, даже с каким-то удовлетворением, без колебаний и без стыда. Старик-попечитель слушал его в озадаченном недоумении, сжимая в изящных пальцах незажженную сигару.
— Совсем другая жизнь настала, — продолжал фермер. — Вспоминаю, как терпели мы холод и голод, — прям оторопь берет.
У меня на глазах он бросил в рот кругляш прессованного табака. Какой-то предмет, звякнув, отскочил от веранды; я его поднял — это было твердое красное жестяное яблоко, вырезанное из консервной банки.
— Понимаете, са-а-ар, колотун был жуткий, а нам топить нечем. Дровишек с гулькин буй осталось, угля не было. Куда только ни кидался я за помощью, — никто нам не подсобил, а у меня ни работы, ничего. В такую холодину только и спасались тем, что спали вповалку: я, старуха моя и старшенькая. Не от хорошей жизни это началось, са-а-ар.
Он прокашлялся, сверкнул глазами и заговорил глубоким, певучим голосом, как будто многократно выступал с этим рассказом. Вокруг его раны вились мухи и мелкие белые кровососы.
— Дело было так, — завел он. — Я — с одного краю, старуха — с другого, а девка наша — посередке. Темень такая — что чернослива ягода. Или дегтя ведро. Ребятишки все в одной кровати, в углу. Тоже вповалку. Я поздней всех спать пошел: сидел, мозговал, чем завтра семью кормить да как парнягу отвадить, который вокруг девки нашей увиваться стал. Не нравился он мне, из головы у меня не шел, вот я и придумал, как его отпугнуть. В доме тьма — хоть глаз выколи. Кто-то из малы́х, слышу, ноет во сне; в печурке последние щепки потрескивают, мясом жирным еще пахнет, да только запах этот вроде остывает уже и густеет в воздухе, как на тарелке холодная патока. А у меня все мысли об этом парняге да о нашей девке; руки выпростала — аж до меня дотрагивается, старуха моя на другом краю то храпит, то стонет, то посапывает. Меня тревога гложет: чем семью кормить, то, се, и вспомнилось мне: когда девка наша еще под стол пешком ходила, вот как нынче последыши наши, что в углу спят, она ведь больше ко мне тянулась, а не к матери. Лежим, дышим все вместе в потемках. А я их в уме разглядываю, одного за одним. Девка-то — вылитая мать, только в молодости, когда еще женихались мы, даже еще красивше. Вы, может, знаете: наша раса с годами красивше становится… Ну да ладно: сна у меня — ни в одном глазу, прислушиваюсь я к их дыханию, даже разморило меня. И тут вдруг слышу, как девка наша шепчет, тихонько так, ласково: «Папочка». А что я могу… лежу, вдыхаю запах ее, чувствую легкое дыханье на своей руке — погладить ее хотел. И так она тихонько это сказала, что я уж сумлеваться начал: лежу, прислушиваюсь. Словно это призрак блуждающий, огонь святого Шельма меня позвал. И думаю себе так: «А ну-ка прочь отсюдова: поймаю этого Шельма — задам ему жару, мало не покажется». И тут слышу, часы в колледже четыре раза пробили, одиноко, тоскливо.
А потом мысли мои перекинулась в прошлое, когда я с фермы ушел в город, в Мобайл, и там с молодкой с одной замутил. Зелен еще был, как этот парняга. Поселились мы в двухэтажном доме у реки, летними ночами лежали — не могли наговориться, а как она заснет, я еще долго глядел на речные блики и слушал, как пароходы мимо проплывают. А на пароходах музыканты лабали; бывало, разбужу ее, чтоб она тоже музыку не пропустила. Я-то в тишине лежал — из самого далёка их слыхал. Когда на перепелок охотишься и тьма спускается, слышно порой, как вожак ихний тихонько посвистывает, чтоб стаю созвать, — он-то знает, что ты в кустах с дробовиком засел. Но у него порядок такой: не умолкать, покуда все вкруг него не соберутся. Вожак ихний — мужик правильный: как заведено, так и делает.
Вот и пароходы так же голос подавали. Шли издалека, подкрадывались близко. Первый приближался, когда ты задремывал, и гудок у него был — словно медленный укол большим блестящим кайлом. Тебе видно, как острый конец исподволь к тебе близится, но увернуться не можешь, а когда тебе нанесен удар — соображаешь, что это не кайло вовсе, а где-то кто-то бутылочки бьет, причем все разных цветов. Ближе, ближе. И потом совсем рядом, как будто ты со своего чердака на телегу со спелыми сочными арбузами глядишь и видишь, как один лопается надвое поверх полосато-зеленых, широко распахивается, и мякоть там прохладная и сладкая, будто только тебя и зазывает, чтоб ты полюбовался, какая она красная, спелая, сочная, какие у нее блестящие черные семечки, да еще много чего. И тебе слышен тихий плеск пароходных колес, которые словно бы никого не хотят будить, а мы с молодкой моей нежимся, как богатеи, когда на пароходах заводят мелодию тягучую и сладкую, что твоя добрая персиковая наливка. А пароходы идут себе дальше, огни за окошком гаснут, музыка стихает. Похоже, как девчоночка в красном платье и широкополой соломенной шляпке проходит мимо тебя по тенистой аллее и знает, что ты на нее засмотрелся, а сама пухленькая, сочная и задом крутит, потому как знает, что ты на нее глазеешь и при этом знаешь, что она это знает, а все равно будешь стоять и глазеть, и вскоре на виду останется лишь тулья красной соломенной шляпки, но потом и эта верхушка исчезнет, потому как девчоночка скроется за пригорком — я однажды такую сам видел. Но в тот момент я только слышал, как та молодка из Мобайла — Маргарет ее звали — у меня под боком дышала, и вырвалось у нее: «Папочка, не спишь?», а я в ответ: «Не-а» — и уже себя не помнил… Да, джентльмены, — продолжал Джим Трублад, — приятно вспомнить те мобайлские деньки.