реклама
Бургер менюБургер меню

Рафаэлло Джованьоли – Спартак (страница 37)

18

Лицо Валерии горело от возбуждения, она говорила с возрастающим жаром и наконец, умолкнув на минуту, повернулась к Гортензию, изумленно смотревшему на нее широко раскрытыми, неподвижными глазами. Затем она продолжала:

– Да, конечно, перед лицом таких законов я нарушила свой долг… Я знаю… признаю это… Но я не собираюсь ни защищаться, ни просить прощения: я нарушила свой долг тем, что не имела мужества уйти из дома Суллы со Спартаком. Я не могу считать себя преступной за то, что полюбила этого человека, я горжусь моей любовью. У него благородное и великодушное сердце и ум, достойный великих дел; если бы он победил во Фракии римские легионы, им восхищались бы больше, чем Суллой и Марием, боялись бы больше Ганнибала и Митридата!.. Но он был побежден, и вы сделали из него гладиатора, потому что вы в течение многих веков привыкли обращаться с побежденными народами по правилу «горе побежденным»! Вы считаете, что боги создали людей для вашей забавы. И только потому, что вы сделали из Спартака гладиатора, потому, что вы так назвали его, вы думаете, что изменили его природу. Напрасно вы полагаете, что достаточно вашего повеления, чтобы вселить отвагу и смелость в душу труса и разум – в голову безумца, а человека с высокой душой и умом обратить в безмозглого барана!..

– Итак, ты восстаешь против законов нашей родины, против наших обычаев, против всякой благопристойности и приличия? – изумленно и грустно спросил великий оратор.

– Да, да, да… Восстаю, восстаю… отказываюсь от римского гражданства, от своего имени, от своего рода… Я ничего ни от кого не требую… Уеду жить на уединенную виллу, в какую-нибудь далекую провинцию, или же во Фракию, в Родопские горы, со Спартаком, и вы, все мои родственники, больше не услышите обо мне… Только бы быть свободной, быть самой собою, свободно распоряжаться своим сердцем, своими привязанностями.

Обессилев от волнения, от наплыва бурных чувств, изливавшихся в гневных словах, Валерия побледнела и упала на ложе в полном изнеможении.

Гортензий долго смотрел с состраданием на сестру, а затем ласково сказал ей:

– Я вижу, дорогая Валерия, что ты сейчас себя плохо чувствуешь.

– Я? – воскликнула матрона, быстро поднявшись. – Нет, нет, я чувствую себя совсем хорошо, я…

– Нет, Валерия, поверь мне, ты нездорова, право, нездорова… Ты так взволнована, возбуждена. Это лишает тебя трезвой ясности ума, необходимой при разговоре о таких серьезных вещах.

– Но я…

– Отложим нашу беседу до завтра, до послезавтра, до более подходящего момента.

– Но предупреждаю тебя, я все решила бесповоротно.

– Хорошо, хорошо… Мы еще об этом поговорим… когда увидимся… А пока я молю богов, чтобы они не лишили тебя своего покровительства, и прощаюсь с тобой. Привет тебе, Валерия, привет!

– Привет тебе, Гортензий.

Оратор вышел из конклава. Валерия осталась одна, погруженная в глубокое, печальное раздумье. От этих грустных мыслей ее отвлек Спартак. Войдя в конклав, он бросился к ногам Валерии и в бессвязных словах благодарил ее за любовь к нему и за выраженные ею чувства.

Вдруг он вздрогнул, вырвался из объятий Валерии и, сразу побледнев, насторожился, как будто сосредоточенно, всеми силами души прислушивался к чему-то.

– Что с тобой? – взволнованно спросила Валерия.

– Молчи, молчи, – прошептал Спартак.

В эту минуту в глубокой тишине оба ясно услышали хор чистых и звучных молодых голосов, хотя до конклава Валерии долетало только слабое, отдаленное его эхо. Хор пел где-то далеко, на одной из четырех улиц, которые вели к дому Суллы, стоявшему очень уединенно, как и все патрицианские дома; пели песню, сложенную на полуварварском языке – смеси греческого с фракийским.

Широко раскрыв глаза, Спартак замер и весь обратился в слух, как будто вся его жизнь зависела от этой песни. Валерия могла уловить и понять только немногие греческие слова. Она молчала, и на ее бледном, как алебастр, лице отражалось страдание, написанное на лице рудиария, хотя она и не понимала причину его душевной муки.

Оба не произнесли ни слова; когда же стихло пение гладиаторов, Спартак схватил руки Валерии и, целуя их с лихорадочной горячностью, произнес прерывающимся от слез голосом:

– Не могу… не могу… Валерия… моя Валерия… прости меня… Я не могу всецело принадлежать тебе… потому что сам не принадлежу себе…

Валерия вскочила, приняв эти бессвязные слова за намек на какую-то прежнюю любовь рудиария. В волнении она воскликнула:

– Спартак!.. Что ты говоришь!.. Что ты сказал? Какая женщина может отнять у меня твое сердце?

– Не женщина… нет, – ответил гладиатор, печально качая головой. – Не женщина запрещает мне быть счастливым… самым счастливым из людей… Нет! Это… это… Нет, не могу сказать… не могу говорить… Я связан священной и нерушимой клятвой… Я больше не принадлежу себе… И достаточно этого… потому что, повторяю тебе, я не могу, не должен говорить… Знай только одно, – добавил он дрожащим голосом, – вдали от тебя, лишенный твоих божественных взглядов… я буду несчастлив… очень несчастлив… – И голосом, в котором звучало глубокое горе, он сказал: – Самый несчастный из всех людей.

– Что с тобой? Ты сошел с ума? – испуганно произнесла Валерия и, схватив своими маленькими руками голову Спартака, сдвинув брови, пристально посмотрела черными сверкающими глазами в его глаза, как бы желая понять, не лишился ли он действительно рассудка. – Ты сходишь с ума?.. Что ты говоришь? Что ты мне говоришь? Кто запрещает тебе принадлежать мне, одной мне?.. Говори же! Рассей мои сомнения, избавь меня от мук, скажи мне – кто?.. Кто тебе запрещает?..

– Выслушай, выслушай меня, моя божественная, обожаемая Валерия, – сказал дрожащим голосом Спартак; на его искаженном лице можно было прочесть жестокую борьбу противоречивых чувств, бушевавших в его груди. – Выслушай меня… Я не смею говорить… не в моей власти сказать тебе, что отдаляет меня от тебя… знай только, что никакая другая женщина не может… не могла бы заставить меня забыть твои чары. Ты должна это понять. Ты для меня выше, чем богиня. Ты должна знать, что не может в моей душе зародиться чувство к какой-нибудь другой женщине… будь в этом уверена. Клянусь тебе своей жизнью, своей честью, клянусь твоей честью и жизнью, я говорю искренне, честно и даю клятву: вблизи или вдали я всегда буду твоим, только твоим, твой образ, память о тебе всегда будут в моем сердце. Тебе одной я буду поклоняться и только тебя боготворить…

– Но что же с тобой? Если ты так любишь меня, почему говоришь мне о твоих страданиях? – спрашивала бедная женщина, едва сдерживая рыдания. – Почему ты не можешь доверить мне свою тайну? Разве ты сомневаешься в моей любви, в моей преданности тебе? Разве я мало дала тебе доказательств? Хочешь еще других?.. Говори… говори… приказывай… Чего ты хочешь?..

– Какая мука! – вне себя вскричал Спартак. Он рвал на себе волосы, в отчаянии ломал и кусал свои руки. – Любить, обожать, боготворить прекраснейшую из женщин, быть любимым ею и бежать от нее… не имея права сказать ей… не имея права ничего сказать… потому что… Я не могу… не могу… – прокричал он в отчаянии. – Несчастный я, я не смею говорить!

Валерия, рыдая, обнимала его; он вырвался из ее крепких объятий.

– Но я вернусь, вернусь… когда получу разрешение нарушить свою клятву… вернусь завтра, послезавтра, скоро. Валерия, это не моя тайна. И ты простишь меня тогда и еще больше будешь любить… если ты можешь любить еще сильнее, если существует чувство более сильное, чем то, которое связывает нас… Прощай, прощай, моя обожаемая Валерия!

И сверхчеловеческим усилием воли он отстранил от себя любимую женщину, которая плакала, моля о сострадании. Шатаясь, как пьяный, Спартак вышел из конклава, а Валерия, лишившись чувств от пережитых волнений, упала на пол.

Глава девятая. О том, как некий пьяница вообразил себя спасителем республики

За пятнадцать дней до мартовских календ (15 февраля), в 680 году от основания Рима, почти через четыре года после похорон Луция Корнелия Суллы, квириты праздновали луперкалии. Этот праздник был установлен Ромулом и Ремом в честь основания Рима, а также в честь их кормилицы Луперки и бога Пана, покровителя полей, а кроме того, в память чудесного детства Ромула и Рема.

Луперкалием называлась пещера или грот, находившийся в роще, посвященной богу Пану и украшавшей тот склон Палатинского холма, который был обращен в сторону римского Форума, точнее, находился между Новой улицей и священным Палатинским скатом, напротив руминальной смоковницы.

Эти пастушеские празднества восходят, как считали тогда, да и теперь многие историки считают, еще ко временам существования Аркадии. Когда аркадийцы переселились в эти края и жили здесь под властью Эвандра, они устраивали на этом месте празднества в честь бога Пана наподобие тех игр, какие происходили на горе Ликии в Аркадии.

Как бы то ни было, происхождение этих игр не вполне достоверно известно; несомненно только, что такие празднества устраивались всегда и не считались устаревшими даже в последние годы республики; Цезарь-диктатор издал специальный декрет о праздновании луперкалий.

Руминальная смоковница, стоявшая перед луперкалием, была священным древом богов, потому что, по преданию, волчица вскормила Ромула и Рема именно под смоковницей, росшей как раз в этом месте; поэтому смоковница стала называться руминальной, то есть смоковницей-кормилицей; когда первая смоковница отжила свой век, ее заменили другой, посаженной жрецами с торжественными обрядами, и всякий раз, когда дерево, одряхлев, погибало, его заменяли с той же торжественностью другим. Среди римлян было распространено поверье, что, пока смоковница-кормилица зеленеет, Рим будет процветать.