реклама
Бургер менюБургер меню

Рабиндранат Тагор – Дом и мир (страница 7)

18px

Но одну беду я никак не мог себе представить. Вот о ней-то я и думаю сейчас, и мысль, хватит ли у меня сил перенести все это, не перестает мучить меня.

Словно острый шип впился мне в сердце, и боль, которую он причиняет, не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Не успею я проснуться, мне начинает казаться, что прелесть утреннего света меркнет. Что это значит? Почему так случилось? Откуда эта тень? Отчего хочет она затмить радость моей жизни? Все мои чувства обострились до предела. Даже прошлые печали, подернувшиеся было дымкой счастья, сейчас обнажились и вновь терзают мне душу. Стыд и горе вплотную придвинулись ко мне, и как ни стараются они замаскироваться, я вижу их все явственнее. Я весь обратился в зрение: я вижу то, чего не должен, чего не желаю видеть.

Коварное благополучие сделало меня нищим. Я долго не замечал этого. Но проходили день за днем, минута за минутой, и моему взору и слуху открылось вдруг во всей своей наготе убожество моего обманчивого счастья. Отныне до последнего вздоха жизнь заставит меня с процентами возмещать ей долг за те иллюзии, которыми я жил в течение девяти лет юности. Лишь тот, чей капитал уже исчерпан, понимает, как тяжко это бремя. И все же я не могу не воскликнуть с жаром: «Да здравствует истина!»

Вчера приходил Гопал, муж моей двоюродной сестры Муну. Он просил помочь ему устроить свадьбу дочери. Взглянув на обстановку в моем доме, он, по всей вероятности, решил, что на свете нет человека счастливее меня.

— Передай Муну, что завтра я приду к тебе пообедать, — сказал я Гопалу.

Небесным раем стал бедный дом Муну, наполненный нежностью ее сердца. Я рвался туда, где прекрасная Лакшми раздавала пищу изголодавшимся духом. Бедность сделала ее еще прекрасней. «Я приду, чтобы увидеть тебя... О святая, пыль от твоих божественных ног все еще дарует земле благость!»

Стоит ли притворяться? Не лучше ли, склонив смиренно голову, признать, что мне чего-то не хватает. Быть может, именно той решимости, которую женщины так стремятся найти в мужчине? Но разве решимость — это тщеславие, бесстыдный произвол, деспотизм?.. Впрочем, кому нужны мои возражения? Они ведь не восполнят недостатка. Я — недостоин! Недостоин! Недостоин! Ну и что из этого? Любовь тем и ценна, что награждает и недостойных. Для достойных на земле много наград, а для недостойных судьба приберегла одну лишь любовь.

Я сам сказал как-то Бимоле, что ей пора покончить с затворничеством. До сих пор она жила замкнутой жизнью своего маленького мирка с его мелкими домашними заботами и ограниченными интересами, и я не раз спрашивал себя, откуда черпает она любовь, которую дарит мне, — из тайного ли родника в своем сердце или это просто ежедневная доза, полагавшаяся мне, вроде той порции воды, которую городской муниципалитет ежедневно выдает городу.

Жаден ли я? Стремился ли я получить больше того, что мне давалось? Нет, жаден я не был, но я любил. Потому-то мне и хотелось, чтобы Бимола чувствовала себя свободно и чтобы ничто не сдерживало ее, чтобы она не была похожа на окованный железом сундук. Я не собирался украшать свой дом бумажными цветами, вырезанными из наших древних книг, я хотел видеть Бимолу в расцвете сил, знаний, чувств, которые ей мог дать живой мир.

Но я забывал об одном: если хочешь увидеть человека действительно свободным, нужно забыть о том, что имеешь на него какие-то права. Почему я не подумал об этом? Может быть, во мне говорило чувство собственника? Нет, просто я безгранично любил.

Я был настолько самонадеян, что считал: я не дрогну пред лицом жизни, как бы неприглядна она ни была. И испытание началось. Однако я до сих пор лелею гордую мечту, что выйду победителем из этого сражения не на жизнь, а на смерть.

В одном Бимола не поняла меня. Она не поняла, что я считаю насилие проявлением величайшей слабости. Слабый никогда не решится быть справедливым. Он боится ответственности, которая ждет его, если он пойдет прямым путем, и предпочитает быстрее добраться до цели окольными, обманными тропинками. Бимола нетерпелива. Ей нравятся мужчины неуравновешенные, жестокие, несправедливые. Кажется, будто она не представляет себе уважения без доли страха.

Я надеялся, что, когда Бимола выйдет «на свободу», она на многое посмотрит иначе и освободится от своего преклонения перед деспотизмом. Но оказалось, что корни Этого чувства ушли слишком глубоко. Ее влечет неукротимая сила. Самые простые яства, предложенные ей жизнью, она должна обильно приправлять перцем, чтобы дух захватывало, — иных ощущений она не признает.

Я же дал себе зарок исполнять свой патриотический долг сдержанно и спокойно, не поддаваясь действию пьянящего вина волнения и страсти. Я скорее прощу любой проступок, чем ударю слугу, и, сказав в пылу гнева что-нибудь лишнее, долго мучаюсь потом. Я знаю, Бимола принимает мою щепетильность за слабость характера, поэтому ей и трудно испытывать ко мне уважение. Ее сердит то, что я не мечусь вместе со всеми, выкрикивая «Банде Матарам». Кстати сказать, я заслужил неодобрение всех своих соотечественников, потому что не могу разделить бурного религиозного фанатизма, овладевшего ими. Они убеждены, что я либо жду высокого титула, либо боюсь полиции. Полиция же, в свою очередь, подозревает, что за моей внешней благопристойностью кроются дурные намерения. И тем не менее я продолжаю идти этим путем, вызывая недоверие и рискуя заслужить бесчестие.

Я считаю, что тем, кому недостаточно видеть свою родину в ее истинном свете, чтобы вдохновенно служить ей, — так же, как тем, кто не любит человека только за то, что он человек, — кому нужно непрестанно восхвалять и обожествлять свою страну, чтобы не дать угаснуть своим пламенным чувствам, дороги именно эти пламенные чувства, а вовсе не родина. Позволять плодам фантазии заслонять истину — значит обнаруживать рабские черты, глубоко укоренившиеся в наших душах. Мы теряемся, обретя возможность свободно мыслить. В своем оцепенении мы утратили способность думать, если нас не подхлестывает фантазия, если мысли наши не направляет какой-нибудь пандит или видный политический деятель. Мы должны раз и навсегда уяснить себе, что, пока мы глухи к истине, пока мы не можем обходиться без дурманящих сознание стимулов, по-настоящему управлять своей страной мы не способны. В этом случае, каково бы ни было положение страны, нам нужна будет сила — призрачная или реальная, а может быть, и та и другая, — чтобы держать нас в узде.

Как-то раз Шондип сказал мне:

— При всех твоих достоинствах тебе недостает воображения, потому ты и не можешь представить себе родину богиней-матерью.

Бимола согласилась с ним. Я ничего не ответил, так как победа в споре не доставляет мне никакого удовольствия. Расхождение во мнениях происходит у нас вовсе не оттого, что мы с ней неравны по уму, а оттого, что по характеру мы совершенно разные люди. В узких рамках маленького домашнего мирка разница в характерах едва уловима, она не нарушает ритма всей нашей жизни. Однако, выйдя на простор широкого мира, она становится ощутимой. Там волны уже не рокочут успокоительно, а бьют с силой.

Мне не хватает воображения! Иными словами, они считают, что в светильнике моего разума есть масло, но нет пламени! Я мог бы сказать им в ответ: это в вас нет пламени. Вы темны, как тот кремень, из которого высекают огонь. Сколько раз надо по нему ударить, сколько шума надо наделать, чтобы появилась хотя бы одна искорка! Но эти искры лишь тешат ваше тщеславие, они не рассеивают мрака вокруг.

За последнее время я стал замечать в Шондипе какую-то грубую алчность. Он слишком одержим плотскими страстями — это невольно ставит под сомнение искренность его религиозных взглядов и придаст оттенок деспотизма его служению родине. Он груб по натуре, но обладает острым умом и умело прикрывает пышными фразами свои эгоистические намерения. Он добивается исполнения всех своих желаний с той же настойчивостью, с какой мстит за каждую обиду.

Бимола не раз говорила мне прежде о его чрезмерной жадности к деньгам. Я и сам это чувствовал, но заставить себя торговаться с Шондипом не мог. Мне стыдно было даже подумать, что он пользуется мной в своих корыстных целях. Мои денежные поощрения выглядели отвратительно, и поэтому я никогда не спорил с ним. Любовь Шондипа к родине — одно из проявлений той же грубой жадности и эгоизма. Но объяснить все это Бимоле теперь было бы трудно, потому что в Шондипе она чтит героя. Я мог бы показаться ей пристрастным. В моих словах могла прозвучать ревность, я мог бы впасть в преувеличение. Может быть, с тех пор как жгучая боль терзает мое сердце, Шондип и правда представляется мне в искаженном свете? Все же, пожалуй, будет лучше, если я расскажу обо всем прямо — затаенные мысли тяготят душу.

Своего учителя Чондронатха-бабу я знаю почти тридцать лет. Его не страшат ни клевета, ни бедствие, ни смерть. В семье, где я родился и вырос, мне неоткуда было бы ждать спасения, если бы он не создал для меня особый мир, центром которого был он сам — безгранично спокойный, справедливый, одухотворенный, если бы он не научил меня выше всего на свете почитать истину.

В тот день он спросил меня, так ли уж необходимо Шондипу оставаться здесь еще дольше?