18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пётр Перминов – Посол III класса (страница 58)

18

В начале декабря Генрих снова засобирался в Берлин, но был отправлен в Москву.

Вернувшись в северную столицу в конце декабря, он нашел, что и его отсутствие произошли большие перемены. Из Константинополя пришел наконец ответ на письмо Румянцева к визирю, в котором султан продолжал настаивать на том, что мирные переговоры возможны лишь при условии посредничества со стороны Берлина и Вены. Однако упрямство турок только усилило решимость русского двора договариваться напрямую. Прусско-австрийская медиация была решительно отвергнута.

Прочитав письмо Екатерины от 9 декабря, в котором императрица вполне определенно развеяла надежды Фридриха вклиниться в ход мирных переговоров, король обратил особое внимание на следующий пассаж:

«Я должна здесь обратить особое внимание вашего Величества на то, что возвращение моего министра Обрескова должно последовать прежде открытия переговоров, даже прежде всякого приступа к делу. Давши мне это удовлетворение, необходимое для моей личной славы и для блага моей страны, если турки захотят отправит, своих уполномоченных в какую-нибудь местность Молдавии или Польши, то я отправлю туда своих и буду смотреть как на добрую услугу Вашего Величества, если Вы прикажете Вашему министру в Константинополе расположить Порту к этому».

В письме излагались также русские условия мира.

— У меня волосы встали дыбом, когда я получил русские мирные предложения, — воскликнул король, прочитав письмо Екатерины.

Генрих бросился к Панину, но Никита Иванович резонно отвечал, что русские условия мира еще в октябре были доведены до сведения Берлина и тогда у Его Величества не только не встали волосы дыбом, но он изволил признать их весьма умеренными.

— Что пугает Вас? — вопрошал Панин, мягко улыбаясь. Присоединение Крыма? Незначительные ректификации границы на Кавказе? Свобода мореплавания по Черному морю?

— Судьба Молдавии и Валахии, — отвечал Генрих. — Его Beличество мой брат считает, что уступка России Дунайских княжеств будет сочтена Австрией вредной для своих интересов.

— Но никто не говорит о присоединении Дунайских княжеств к России, — отвечал Панин. — Молдавия и Валахия должны стаи, независимыми от турок.

Генрих промолчал. Расстались холодно.

Принц приуныл. Однако Фридрих не заслуживал бы своей репутации искусного дипломата, если бы для третьего акта пьесы, которую он разыгрывал, у него не оказался припасенным совершенно новый поворот в сюжете. Сначала полунамеками, потом все более прямо Сольмс и Генрих начали подводить разговор к обсуждению польской смуты. Заняв Ципское графство, Австрия уже подала при мер, почему бы другим европейским державам не последовать ему и не удовлетворить свои интересы за счет Польши?

Реакция русских озадачила Генриха.

Императрица по своему обыкновению уклонялась от прямого разговора, сводя все к шутливым речам.

Захар Чернышев с солдатской прямотой говорил:

— А почему бы и Вам не взять епископство Вармийское? Надо уж всем взять что-нибудь.

Что касается Никиты Ивановича Панина, то он своего недовольства поступком австрийцев не скрывал.

31 декабря 1770 г. Сольмс с прискорбием сообщал королю:

«Говорил я также с этим министром о территории, занятой австрийцами в Польше. Он очень смеялся над призрачностью этого факта, будучи того мнения, что если венский двор и позволяет себе подобные выходки, то Вашему Величеству и России скорее должно помешать ему, чем следовать его примеру; что касается его, то он никогда не даст своей государыне совета завладеть имуществом, им не принадлежащим. Наконец, он меня просил не говорить в этом тоне во всеуслышание и не поощрять в России идеи приобретения на основании того, что поступать так удобно».

Фридриха не смутила сдержанность Панина. Он прекрасно знал, кто определял политику в Петербурге. В письме к Генриху Фридрих писал: «Что касается до захвата епископства Вармийского, то я от этого воздержусь, потому что игра не стоит свеч. Эта порция так ничтожна, что не вознаградит за тот шум, который из-за него поднимется. Но польская Пруссия — это, пожалуй, стоит работы, даже если Данциг не будет в нее включен, потому что мы будем иметь Вислу и свободное сообщение в королевстве, что составит нечто существенное. Если для этого нужны деньги, можем дать и деньги, и даже щедро дать; но пустяков брать не стоит».

19 января в полночь принц покинул Петербург и пустился в обратный путь через Дерпт, Ригу, Миттаву.

Глава ХШ

ДЕМОТИКА — КИЕВ

Осень 1770 — осень 1771 г.

В тот день, когда принц Генрих покидал гостеприимную землю России, в далекой Демотике Алексей Михайлович Обресков сидел в светлице домика, который делил с Левашовым. За окном, выходившим на унылую крепостную стену, опускались промозглые зимние сумерки. Ветер, усилившийся к вечеру, пригоршнями бросал в стекло капли дождя.

Обресков и Левашов расположились в креслах у прокопченного камина, в котором жарко потрескивали сосновые поленья, объятые желто-оранжевыми языками пламени. В комнате было тепло, но Алексей Михайлович кутался в подбитый мехом кафтан. Тяготы и лишения двух с половиной лет жизни в турецком плену пагубно отразились на его здоровье. Лицо его еще более обрюзгло, приобрело нездоровый землистый оттенок, под глазами залегли темные тени — следствие бессонных ночей. Одна рука, скрюченная подагрой, недвижно покоилась в шерстяной повязке на груди. Другая, здоровая, держала смятый клочок бумаги, который Обресков поминутно подносил к свече, силясь разобрать текст, написанный корявым почерком переводчика Куруты. То была пересланная Лашкаревым из Константинополя запись беседы реис-эфенди с английским и австрийским послами и прусским посланником, состоявшейся в ночь с 1 на 2 декабря.

«Что касается освобождения русского министра Обрескова, — писал Алексей Михайлович внимательно слушавшему его Левашову, — которого русский двор требует в качестве предварительной условия, то Порта не отказывается от его исполнения. Она уже не однократно давала знать Его Величеству королю прусскому о причинах, по которым это условие до настоящего времени не выполнено. Она заявляет еще раз: как только русский двор искренне выступит за восстановление мира и примет медиацию венского и берлинского дворов, Порта незамедлительно освободит русского министра».

При этих словах Павел Артемьевич не мог удержаться от одобрительного восклицания. Обресков, нахмурив брови, про должал:

— «Оба вновь просят Ее Императорское Величество снабдить упомянутого Обрескова полномочиями для того, чтобы он мог при посредничестве держав-медиаторов вести переговоры здесь, в Константинополе, и добиться, таким образом, должного примирения Если русский двор настаивает на созыве специального конгресса для переговоров, то Порта обещает доставить с соблюдением соответствующих почестей упомянутого Обрескова к границам и освободить его. Однако поскольку никто лучше, чем он, не знает о делах, которые явились причиной настоящей войны, то Порта была бы признательна русскому двору, если бы он назначил его в этом случае одним из своих полномочных министров».

Дочитав до конца, Обресков тяжело опустил руку с зажатым в ней листком бумаги и задумался. Между тем Павел Артемьевич с чувством произнес:

— Слава Всевышнему! Судьба наша, кажется, определилась.

Обресков медленно поднял взгляд на Левашова и скрипучим, неприятным голосом, который появлялся у него в минуты крайнего раздражения, сказал:

— Не советую торопиться, сударь мой. В нынешних, столь благоприятных для России обстоятельствах принимать медиацию союзных дворов непозволительно как в рассуждении чести и достоинства империи, так и наших военных успехов, которые одни только усиливают стремление турок к миру. Друзья наши алчностью своей сегодня хуже врагов сделались. И король прусский, и вдовствующая императрица только о корысти своей заботятся. Мира России не в Берлине и Вене искать надобно, а на полях сражений. Боюсь, долго еще нам с тобой, любезный Павел Артемьевич, в обозе турецкого войска таскаться придется.

Левашов счел за лучшее промолчать. В последнее время отношения его с Обресковым вновь осложнились. Споры иной раз возникали по самому незначительному поводу — бывало, и не раз, что Алексей Михайлович и Павел Артемьевич не разговаривали днями, не сойдясь во мнениях о погоде.

Потом уже, возвратясь в Петербург, Павел Артемьевич не раз поминал недобрым словом тяжелый характер Обрескова. И действительно, нрав Алексей Михайлович имел крутой, суждения высказывал прямо, порой в обидной для собеседника форме. Но не в этом все же была главная причина его размолвок с Левашовым. Если взглянуть глубже, в самую, так сказать, суть непростых взаимоотношений Алексея Михайловича с Павлом Артемьевичем, то следует признать, что, несмотря на шесть с лишним лет совместной работы, Игнатов так и остался для Обрескова чужаком. Левашов живо интересовался нравами и обычаями турок и как-то даже поделился с Алексеем Михайловичем задумкой написать об этом книгу. Однако, по глубокому убеждению Обрескова, на события в Турции Павел Артемьевич смотрел глазами заезжего визитера. Обрескову, проведшему на Востоке большую часть жизни, суждения Павла Артемьевича о турецкой политике казались поверхностными и легковесными. Конечно, он и сам любил повторять, что послу в Константинополе надобен лисий хвост и волчий рот, однако сам тон слегка просительного высокомерия, в котором Левашов иногда отзывался о политической наивности турецких сановников, беспрестанно вспоминая при этом о своей службе в Вене, Берлине и Регенсбурге, будил в душе Обрескова беса противоречия.