Пётр Перминов – Посол III класса (страница 21)
1 октября, на шестой день после объявления войны, в Едикулс объявился и Левашов, исхлопотавший от турок разрешение присоединиться к узникам.
— Видишь, Павел Артемьевич, признала-таки Порта тебя дипломатом, — говорил Обресков Левашову, смеясь.
Встретил он Левашова сердечно, рад был искренне, долго мял в объятиях.
Левашов оттаял, забыл старые обиды и принялся рассказывать о своих приключениях.
Первую ночь после разрыва Павел Артемьевич Левашов и Сергей Лазаревич Лашкарев провели без сна. До утра из трубы резиденции посланника шел дым — жгли документы, которые не должны были попасть в руки турок. Оставляли только такие бумаги, которые уже были известны Порте — в основном копии меморандумов и записок великому визирю и реис-эфенди. Левашов просматривал архивы, а Лашкарев, стоя у камина, бросал в пламя плотные листы бумаги.
Шифры, наличные деньги и векселя Обресков заблаговременно запечатал в чугунную шкатулку. С восходом солнца Лашкарев в сопровождении двух рейтар уже скакал по дороге в Константинополь, где, следуя приказу резидента, сдал Джорджу Абботу драгоценную шкатулку на хранение. Дети Алексея Михайловича находились уже у него.
Известие об аресте русского посланника молнией разнеслось по турецкой столице. На следующий день улемы в мечетях, пользуясь большим скоплением народа по случаю пятничной молитвы, призывали к священной войне против неверных. На улицах собирались толпы, начались погромы жилищ и лавок армянских и греческих купцов. Дипломаты сочли за лучшее расстаться с сельским воздухом и покинуть Буюкдере.
Павлу Артемьевичу, на которого свалился ворох срочных дел, попервоначалу некогда было задумываться над тяготами своего положения. В пятницу вечером он перебрался из Буюкдере в Перу, а в субботу с утра вездесущий Лашкарев привел елизаветградского купца Семена Сенковского, который с порога повалился в ноги Павлу Артемьевичу и сказал, что у него в коммерции образовался недостаток. Старшина стамбульского мехового цеха, хитроватый Мехмед, решил воспользоваться обстоятельствами и забраковал часть пушного товара Сенковского, и тот оказался должным цеху 2170 пиастров, без уплаты которых турки не соглашались отпускать несчастного на родину.
Времени наставлять незадачливого торговца на- путь истинный у Павла Артемьевича не было, и он, поворчав для порядка, ссудил ему необходимую сумму из собственных средств. Сенковский был толковым, тароватым мужиком, и Левашов, принимая расписку из дрожавших от радости рук купца, не сомневался, что долг тот вернет исправно.
Сложнее обстояло дело с воронежским купцом Ефимом Агафоновым, узнавшим о разрыве мира уже при выходе из Босфора в Черное море. Турок, хозяин судна, зафрахтованного Агафоновым, требовал пять тысяч пиастров в качестве гарантии, что оно не будет задержано в Темерникском порту. Таких денег у Павла Артемьевича не было, поэтому и пришлось просить голландского банкира Обермана дать турку форменную гарантию. Оберман согласился не колеблясь: как во время мира, так и в период войны, ручательство российского посольства ценилось высоко.
Остальными купцами занялся Лашкарев.
В воскресенье с утра Павел Артемьевич отправился делать визиты. Начал с французского посла. Вержен внимательно выслушал рассуждения Левашова о том, что произвол Порты есть покушение на права всех дипломатов, вежливо покивал головой, но в заключение недолгой беседы развел руками и сказал, что не имеет ни малейшей надежды добиться облегчения положения Обрескова.
Такой же прием ждал Левашова и в доме австрийского интернунция Броняра. Оставалось нанести визиты английскому послу и прусскому посланнику. Здесь разговор пошел легче. Альянты обещали учинить совместный демарш перед Портой в самое ближайшее время.
Муррей и Зегеллин без колебаний согласились выполнить и другую просьбу Левашова — снабдить паспортами курьеров, которых тот решил направить в Варшаву и Киев.
Впрочем, Зегеллин пытался отговорить:
— Отдаете ли вы себе отчет в том, что подвергаете как курьеров, так и свою персону смертельной опасности? — спросил он Левашова. — Порта под страхом смертной казни запрещает дипломатам воюющих с ней держав сноситься со своими дворами.
— Долг перед Отечеством почитаю я превыше собственного благополучия и самой жизни, — отвечал Павел Артемьевич.
Левашов не пробыл у Зегеллина и получаса, как явился Лашкарев предупредить, что его дом в Пере окружен янычарами, присланными от Порты, чтобы взять его под охрану.
Павел Артемьевич и сам понимал, что рано или поздно ему придется делать выбор: или тайно бежать из Константинополя (Муррей и Зегеллин брались это устроить — английских кораблей стояло в гавани немало) или сдаться Порте. Левашов опасался, что турки могли отправить его, не признаваемого ими дипломата, не в Едикуле, а на каторжный двор, как обычного военнопленного.
Теперь же все решилось само собой, что было для Павла Артемьевича большим облегчением.
Попрощавшись с Зегеллином, обняв Лашкарева, Левашов направился в дом драгомана Порты Караджи. Кроме Афанасия Лаш-карев упросил Павла Артемьевича взять с собой в крепость и старо го толмача Матвея Мельникова, отца секретаря Обрескова Степана Матвеевича. Матвей, состоявший при канцелярии киевского генерал-губернатора, привез с прапорщиком Шафировым последнюю почту из Киева, но в обратную, вдвойне опасную по военному времени посылку не годился. Разлучать отца с сыном, томившимся в крепости, было не в правилах Павла Артемьевича, и он взял его с собой.
Ходить по городу даже в Пере было небезопасно. Увидев европейца, турки тотчас спрашивали, какой он нации. Павел Артемьевич выдавал себя либо за рагузца, либо за англичанина, а появлявшиеся сомнения гасил щедрыми бакшишами.
Караджи, однако, не оказалось дома. Уже южная ночь окутала Константинополь своим покрывалом, служители зажгли и поставили на маленький столик рядом с Павлом Артемьевичем канделябр с пятью свечами, а драгомана все не было. Левашов поминутно посылал Афанасия узнать, не приехал ли Караджа. Пламя свечи отбрасывало на стене причудливые танцующие тени, в которых виделось испуганному Павлу Артемьевичу Валтасарово предсказание.
Наконец Караджа объявился. Войдя вслед за служителем в столовую, Павел Артемьевич увидел, что драгоман сидит во главе стола, накрытого к ужину.
Намерение Левашова отдаться под покровительство Порты Караджа одобрил и обещал завтра же переговорить с великим визирем.
От приглашения поужинать Павел Артемьевич не отказался, но застольный разговор явно не клеился, и вскоре собеседники разошлись. Караджа отправился в свои покои, а Левашову была приготовлена постель в комнате для гостей, единственным окном своим выходившей на Золотой Рог.
Ночью погода испортилась. Подул северный ветер, на море сделалась великая буря. Павлу Артемьевичу, до утра не сомкнувшему глаз, уже казалось, что он поступил опрометчиво, и мерещились самые пагубные последствия. Душевные муки усугублял пугливый Афанасий, приметивший, что двое из людей драгомана устроились у входа в комнату Левашова. Делая вид, что починяют старую шубу, они зорко следили за тем, чтобы гости не ускользнули из дома.
— Ни иголок, ни ниток у них нет, батюшка Павел Артемьевич, — говорил Афанасий, кланяясь и округляя глаза. — Стерегут, право слово, стерегут, басурманы.
На следующий день Караджа собрался со двора в седьмом часу утра. Левашов, давно поджидавший драгомана, подробнейшим образом повторил свою просьбу, присовокупив, что, будучи крайне нездоров, желал бы быть отправленным прямо в Едикуле и не ездить в Диван без крайней необходимости.
Караджа, усмехнувшись, обещал выполнить все в точности.
Ждать пришлось недолго. В десятом часу явился чауш от Порты с приказанием сопроводить Левашова в Едикуле.
От дома драгомана до Едикуле было не менее двух часов езды на веслах. Встречавшиеся рейсы с больших судов кричали гребцам Левашова, не с ума ли они сошли, что в такую жестокую погоду отправились в путь на двухвесельной шлюпке.
Павел Артемьевич совсем пал духом и только просил гребцов держаться подальше от берега, где пенистые волны с шумом били в прибрежные камни и из-за сильного волнения можно было легко пропороть днище лодки.
— Тогда я узнал, сколь тяжко человеку готовиться к смерти и сколь горька минута разлучения с жизнью, — с чувством говорил Павел Артемьевич Обрескову. — Во утешение же себе размышлял я, что сей свет так преисполнен разных бедствий и несчастий, что по справедливости называется юдолью печали. В оном одни только страсти, клеветы, обманы и насилия владычествуют, добродетель же обращена в ничто и в презрении находится даже у тех, кои кормилом царств управляют.
— Но это уж ты, душа моя, того, со страху совсем философом стал, — отвечал ему Алексей Михайлович. — Видишь ведь, все обошлось.
С приходом Левашова Мельников с отцом переместились в общую камору, получившую название людской, Павел Артемьевич же разместился вместе с Обресковым.
Несколько дней прошли спокойно, а затем вдруг случился инцидент, напомнивший Обрескову, какой, в сущности, вздорный человек этот Павел Артемьевич.
Лашкарев очередной запиской известил, что пущенные Левашовым при посредничестве английского и прусского министров курьеры задержаны и содержатся под крепким караулом. Перехваченные у них депеши представлены Дивану, от которого вышло повеление перевести их на турецкий язык. Прочитав записку, Левашов улегся на войлочную лежанку лицом к стене и затих. Алексею Михайловичу, пригласившему его за стол, он тихо сообщил, что раздумывает, не предупредить ли ему самому угрожающую ему насильственную и поносную смерть, чтобы не быть предметом увеселительного зрелища.