Пётр Паламарчук – Ивановская горка. Роман о московском холме. (страница 30)
2
Припоминая теперь эту свою любимую и воистину им самим от начала в конец сложенную песню в полной тьме, холоде и одиночестве, Ванька имел на сей случай коренное основание отнести её к собственной скорой судьбе. После семилетнего долгого розыска приговор вышел отменно короток: колесовав, отрубить голову. Юстиц-коллегия его подтвердила да послала на подпись в Сенат, и остатней надеждою было лишь неписаное предание, будто императрица Елизавета перед тем, как явилась в гренадерской казарме и кликнула за собою преображенцев отбивать отцов трон, дала перед иконою Спасителя клятву ни одной человечьей души не погубить своим изволом. Да поди только пойми, насколько та народная молва правдива, когда расстояние от лжи до истины длиною в родимую шею...
Покуда он вот уж не в сотый ли раз перекладывал в уме так и эдак приметы, по каким удалось бы хоть как-нибудь подгадать свою долю, сидючи в подвальной каморе, где прежде хранилось железо, а нынче водворен был под замок сокрушенный дозела смертник, — через окошко в железной же двери, прорубленное посреди неё наподобие бойницы (шириною в четверть аршина, длиною в два — и оттого не столько лившее жидкий свет, сколько скрадывавшее его), вдали показалось и стало расти белое пятнышко, напоминающее четве-роугольпый окусок бумаги. По мере приближения его он понял, однако, что то на самом деле была ярого воску свеча, которую влек в своей шуйце, вставя черенок глубоко в медный подсвечник, пробиравшийся сверху посланец.
— Здоров бывай, детина, — сказал он запросто, отвалив сперва прочь запор и потом плотно притворив вновь за собою двери, таким голосом, будто с прошлого их свидания прошло шестеро не годов, а часов. — Верная и твоя песень, но с одной только отменою: бора-дубравушки тут уже сто лет в обед нет, зато для плахи с колесом места вдосталь — хоть на Воронцовом поле городи, можно и на Болоте поставить, а коли угодно, так и под стеной Кремля-батюшки просторно...
Ванька дрогнул — не столько от поминания кстати грозных орудий казни, с именами которых уже давно свыкся, сколь от убийственной этой наповал догадки: ведь как будто он и не пел сейчас наслух, только припоминал слова втихомолку, держа их в уме перед внутренним оком все разом, как живое дитя и единственного своего наследника...
3
— Что ж, книжка-то тискана ли даром записанная? — с обидою выговорил он наконец, отправивши свой ответ по касательной, сумев упихнуть назад под сердце подкативший оттуда на рысях к горлу ужас.
— Не кори попусту, уговор наш остался в силе, — да и как её, готовую разве на треть, тискать прикажешь? Ан достучаться к тебе труд великий, похлеще, пожалуй, чем из лавиринфа ход на свободу сыскать. Занешто же угораздило буянить до дури — вот и угодил в этот спуд, поди-т-ко добейся сюда!
— Я ничего, это все бабы-сороки, хвилой народец да подлой. Вишь, до чего освирепили душу: мало им на колоднике кандал, надо чего поболе всклепать? Вместно ли сие по-христьянски?!
— Ну и ты-то не велик христианин...
— А пущай вовсе мал, да не бусурман же. Ну, играли в зернь, известное дело, облапошили Оську Соколова, а жена его и подучи донести. Честь тут в застенке, вить, в грош — зато грош, тот-от в честь. Сержанта Подыма с места сбили — да он отозвался простотою, наказу особого не вышло; зато нас троих высекли, как ту Сидорову козу, деньги все обрали, из коих выдали двенадцать серебреников доводчику, а все прочие сдали на руки караульному офицеру, чтоб отпускал на прокорм в день по копейке на брата, и покуда не выйдет всё дочиста, казённого жалованья не полагать. А потом сержант новый доложил, что-де будто стена в прежней палате расселась, и опасно, кабы вовсе не пала. Так и упекли за здорово живёшь, твоим словом молвящи, прямо в подпол присутствия, в бывшую железную ямину. А там всё одно к одному недоля подобралась: ещё и жёнка Арина изблудовалась, пожитки из дому перетащила незнамо к какому другому — пришлось самому просить её защелкнуть. Ин ради праздника Христова Рождества через месяц уже спущена на поруки и поминай как звали... Иуды проклятые! — взвопил Ванька, оживив в памяти поусохшие несколько от времени обиды вновь во всей их тугой налившейся мигом плоти, и впал в сущий восторг негодования.
4
— Они, может быть, и Иуды, да не ты ли полку их Каин? — запросто осадил его пришлец, но, чтобы не сбить вовсе с охоты говорить, выудил из-за пазухи согретую там подле самой утробы, как драгоценный первенец, длинногорлую красоулю и подал прямо в руки. — Изволь, брат, прикушай, да давай кончать нашу сказку, покуда я тебя на вечор откупил, и незадешево.
— Донёс, стало, обещанное, что три года ждут — два срока выдержал. Ан уж и не впору: мне то вино сегодни хуже оцта с желчью смешанного, — по обычаю спервоначала отпёрся Ванька, но ломался теперь недолго, ибо сам был порядком-таки пообломан и вскоре приник напрямки к бутыли, презрительно минуя подсунутую Лёвшиным дворянскую чарку почернелого серебра. — Ты про ход-то проведал?
— Ход идёт ровнехонько через самую твою повесть.
— А без неё поскоряе нельзя ли?
— Мимо неё его не сыскать не то что тебе, а и мне. Она будто ключ-заклинание: сама врата укажет, сама отомкнет и на волю выведет...
Скоро порозовевший от хмельного колодник, однако, прицепился мыслью к сорвавшемуся мимолетом с собственного языка поминанью о содержимом чаши, поднесённой некогда на кресте самому знаменитому из казнённых на свете, неволею сопоставив Его судьбу перед кончиною со своею:
— Христос-от вон тоже к разбойникам сопричислен, сам он пропащему нашему племени брат...
— Эк тебя занесло, братец! Давай лучше соберись с толком да бай до конца, что помнишь, времени у нас не в достатке. Только помене теперь завирай, а то наплёл невесть чего про разбитие Шубина генерала да про Работки его село — а оно ведь вона коли к нему отошло — вместе с превосходительным званием, когда ты уж три года в сыщиках хаживал. Вместно ли почем зря эдакие турусы заворачивать?!
— Ну, не подмажешь, так никакая телега катить не станет. Где мы бишь полдюжины лет тому застряли-то в пень?
Лёвшин развернул прихваченный под мышкою бумажный ворох и, справясь там для прилики, ибо и так почти что всё наизусть теперь ведал, подсказал:
— А на Святках сорок первого года, когда ты вернулся с Волги на Москву и ходил проведывать про разбойные станы по городу...
— А-а, — степенней прежнего протянул разомлевший, Ванька, которого эти слова навели на приятную память счастливой поры его первых предательств. — Ну дак слушай —
5
— как о многих сведал, то вздумал о себе где надлежит объявить, а помянутых воров переловить.
Идучи по дороге из Рогожской ямской слободы в город, спросил идущих: кто в Москве набольший командир? Коего искать мне велели в Сенате.
Почему я к Сенату пришол, в которой в то же время приехал князь Кропоткин, коему подал я приготовленную мною записку, а во оной было написано, что я имею до Сената некоторое дело. И хотя от меня та записка и взята была, однако резолюции по ней никакой не получил; токмо спросил, где оного князя двор, в которой по случаю пришол и, остановясь у крыльца, ожидал князя. Тогда вышел из покоев его адъютант, которого просил об объявлении о себе князю. Но адъютант столкал меня со двора: однако, не хотя я так оставить, пошол по близости того двора в кабак, в коем для смелости выпил вина и обратно в тот же киязя Кропоткина дом пришол. Взошол в сени, где тот же адъютант попал мне встречу, которому я объявил за собою важность; почему приведён был перед того князя, которой спрашивал о причине моей важности. Коему я сказал: что я вор, и притом знаю других воров и разбойников, не токмо в Москве, но и в других городах. Тогда тот князь приказал дать мне чарку водки, и в тот же час надет на меня был солдатской плащ, в коем отвезли меня в Сыскной приказ, из которого, как настала ночь, при конвое для сыску тех людей отправлен я был.
6
— Погодь чуток, — вмешался непрошено в быстрый ток его речи Лёвшип, отметивший про себя с удивлением, что не поспел Ванька перейти к приказной материи, как в язык его сотней заноз впились бесчисленные «который», «коему», «тоты» да «каки»; и не утерпевши сдотошпичал: — А в приказе ты разве самой Императрикс Елисавете челобитную не подавывал?
— Каку-таку челобитню? — привычно скинулся простяком и рассказчик, опустивший помянуть про неё в спехе сразу подобраться вплотную к повести об удачной ловле человеков, стяжавшей ему и самое прозвище Каина.