Пётр Большаков – Дело о всех мерзавцах (страница 1)
Пётр Большаков
Дело о всех мерзавцах
ДЕЛО О ВСЕХ МЕРЗАВЦАХ
Автор Пётр Большаков
ПРОЛОГ
Декабрь 1851 года. Уездный город N-ской губернии.
Зимний вечер опустился на почтовую станцию внезапно, как занавес в балагане — рывком, без предупреждения. Ещё в четыре часа было серо, но терпимо, а к пяти небо сомкнулось над землёй, и снег повалил стеной, забивая колею, заметая крыльцо, налипая на оконные стёкла мокрыми хлопьями.
Виктор Иванович Корякин стоял у окна и смотрел, как белое месиво затягивает следы последней подводы. Та ушла к обеду, и теперь до утра ни одна живая душа не сунется на большую дорогу — разве что волки, да и те умнее, сидят по оврагам.
За его спиной потрескивала печь. Чугунная, пузатая, выложенная изразцами с синими цветами — местами выщербленными, но ещё тёплыми на ощупь. От неё шёл тот особенный, сухой жар, который бывает только в деревенских домах, где печь топили с утра и не давали остыть до самого вечера. Пахло берёзовыми дровами, чуть-чуть угаром, и ещё — выпечкой, потому что Анна только что поставила в припечек новый противень с кренделями.
На столе дымился самовар. Медный, тульский, с шишками на крышке — подарок отца Анны к свадьбе. За десять лет он успел потускнеть, покрыться зеленоватым налётом в местах, где руки касались чаще, но воду грел исправно и сейчас тихо посапывал, выпуская из носика струйку пара, которая поднималась к потолку и таяла в темноте.
В углу, свернувшись калачиком на старом тулупе, спал шестилетний Серёжа — их с Анной единственный сын. Тулуп был отцовский, заячий, с вытертым до лысины воротником, но мальчик любил его больше перины: пахло от него дорогой, лесом и чем-то далёким, что Серёжа называл «папиным запахом». Сейчас он лежал на боку, подложив ладошку под щёку, и часто-часто дышал во сне. Ресницы его, светлые, как у матери, вздрагивали — должно быть, снилось что-то хорошее, потому что губы чуть улыбались.
Виктор Иванович отошёл от окна, бесшумно, чтобы не разбудить, и присел на край лавки. Сапоги его, смазанные дёгтем и аккуратно поставленные у печи, сушились; он был в шерстяных носках, и пол был холодным, но он не замечал холода — привык. Десять лет на станции, десять зим, когда встаёшь затемно и идёшь проверять, не замёрзла ли сбруя, не потрескалась ли кожа на оглоблях, не заиндевели ли подковы.
Станция была маленькой, всего на четыре лошади — две гнедые, одна серая в яблоках и старый мерин, которого давно пора было менять, но денег не было. Корякин содержал её в образцовом порядке, потому что другого у него не было. Сбруя блестела — он сам чистил её по вечерам, когда заканчивалась дневная суета. Подводы не задерживались — он научил ямщиков менять лошадей за пять минут, не больше. Писарь Степаныч, хоть и любил выпить, свою работу знал твёрдо — бумаги не терял, учёт вёл аккуратно, и если его и можно было в чём-то упрекнуть, так только в том, что после обеда от него пахло сивухой, но к вечеру выветривалось.
Губернское начальство наезжало редко — раз в год, если повезёт. Но когда наезжало, всегда хвалило. «У вас порядок, Корякин, — говорили. — На других станциях грязь по колено, а у вас — хоть в мундире спи». И Корякин кивал, кланялся, благодарил. И думал про себя: «Хорошо бы вы мне жалованье прибавили, а не слова». Но не говорил. Молчал. Привык.
— Всё хорошо, Витя?
Голос Анны был тихим, чуть хрипловатым — от простуды, которая держалась уже третью неделю и не проходила. Она вошла с кувшином молока в руках, и свет от самовара упал на её лицо — некрасивое, с крупным носом и тонкими губами, но доброе, усталое, родное. Она была на десять лет моложе его, но выглядела старше — жизнь в деревне, роды, бессонные ночи, когда Серёжа болел, и вечная, глухая забота о том, как свести концы с концами.
Анна была женщиной некрасивой, но тихой и доброй. Корякин любил её той спокойной, привычной любовью, которая не требует слов — она была как воздух, как вода в колодце, как тепло от печи. Они прожили вместе десять лет, и за эти годы она ни разу не упрекнула его в бедности. Никогда не сказала: «Витя, а почему у нас нет нового платья?» или «Витя, а когда мы купим корову?». Она просто жила рядом, варила щи, пекла крендели по воскресеньям, укладывала Серёжу спать и молилась по вечерам перед иконой Николая Угодника, которую привезла из родительского дома.
Она поставила кувшин на стол, села напротив и положила руки перед собой — сухие, красные, с обломанными ногтями. И посмотрела на мужа тем долгим, испытующим взглядом, который умеют только жёны, прожившие с мужчиной больше пяти лет.
— Что-то случилось? — спросила она. — Ты с утра хмурый.
Виктор Иванович отвёл глаза.
— Хорошо, — ответил он, хотя знал, что она не поверит. — Всё хорошо. Просто... Сегодня из города пришла почта. Писем нет, но есть слухи.
— Какие?
Он помолчал. Сказать — или не сказать? Анна не любила тревог. Она боялась перемен, как дети боятся темноты. Но он знал: если не скажет сейчас, она сама узнает завтра — от Степаныча или от проезжего купца. И тогда будет хуже.
— Говорят, в губернии новый советник, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Молодой, из Петербурга. Фамилия — Белозерский. Хотят ревизию провести. Говорят, будут проверять все станции. Нашу — тоже.
Анна помолчала. Пальцы её, лежавшие на столе, чуть дрогнули.
— Ты боишься?
Корякин усмехнулся — коротко, без веселья. Усмешка вышла горькой.
— Чего мне бояться? У меня всё чисто. Я не ворую, не пью, не сплю на работе. Степаныч пьёт, но я ему не даю разгуляться. Подводы на месте. Лошади сыты. Пусть приезжают.
— Тогда почему ты хмурый?
Он не ответил. Потому что сам не знал. Или знал, но боялся признаться себе.
Десять лет он жил на этой станции. Десять лет он вставал затемно, кормил лошадей, чинил сбрую, спорил с ямщиками, писал отчёты, которые никто не читал. Десять лет он был маленьким человеком в маленьком углу, и это было его место. И вдруг приезжает какой-то советник из Петербурга, которого он никогда не видел, и переворачивает всё. Или нет. Или всё останется по-прежнему. И это ожидание — когда ты висишь между «будет» и «не будет», когда от тебя ничего не зависит, когда вся твоя жизнь в руках человека, который даже не знает твоего имени, — это ожидание и было самым страшным.
Он подошёл к столу и налил себе чаю из самовара. Коричневая, почти чёрная заварка, потому что экономили, и заваривали один раз, а потом доливали кипяток. Чай пах травами — Анна добавляла сушёную мяту, чтобы сбить горечь. На блюдце лежал крендель — свежий, посыпанный сахаром, с хрустящей корочкой, ещё тёплый. Анна пекла их по воскресеньям, и это стало их маленькой традицией. Он откусил, и сахар захрустел на зубах, и на мгновение всё стало хорошо — тёплый чай, тёплый хлеб, тишина, сын спит, жена рядом.
За окном завыл ветер — протяжно, жалобно, как брошенная собака. Снег забарабанил в стёкла. Серёжа во сне заворочался, протяжно вздохнул и сказал что-то неразборчивое. Анна встала, бесшумно подошла к нему, поправила одеяло — тулуп сполз на пол, она подняла его, укрыла мальчика, погладила по голове. Серёжа затих, и снова стало слышно только завывание ветра и тихое посапывание самовара.
А Корякин смотрел в окно и вдруг, сам не зная отчего, подумал: «А что, если всё это вдруг кончится? Вот так, в один день?»
Мысль была липкой, противной, как паутина на лице. Он попытался отогнать её, но она не уходила. Она росла, разрасталась, заполняла голову, и он вдруг ясно, до боли отчётливо увидел себя — стоящего на дороге с узлом в руках, без станции, без дома, без лошадей, без всего, что составляло его жизнь. Анна плачет. Серёжа не понимает, что происходит, и тянет к нему руки. А он уходит. Уходит, потому что некуда идти, кроме как в никуда.
Он отогнал эту мысль, как назойливую муху. Потом взял крендель и откусил ещё кусок. Сахар обжёг язык, чай обжёг губы, и стало легче.
— Ложись, Витя, — сказала Анна из угла. — Завтра рано вставать. Приказ пришлют, наверное, к утру.
— Приказ, — повторил он и усмехнулся. — Наверное.
Он не знал, что этот приказ уже лежит в портфеле курьера, который заночевал в соседнем уезде — заночевал, потому что не рискнул ехать в такую метель. Что завтра на рассвете он выедет, и через сутки в его канцелярию войдёт рослый чиновник с бакенбардами, назовётся ревизором, пересмотрит бумаги, найдёт формальную ошибку в отчёте трёхлетней давности — отчёт, который Корякин сам же и подписал, не глядя, потому что Степаныч заверил, что всё в порядке. И что эту ошибку назовут «подлогом». Что его отстранят в тот же день. Что через год Анна умрёт от чахотки — доктора говорили, что лёгкие, но Корякин знал: её убил стыд. Стыд за то, что она не смогла защитить семью. Что сын вырастет чужим человеком, что он сам станет бродягой, что потеряет всё — и обретёт лишь много лет спустя, в другом городе, в другой жизни, когда закричит в суде на пятёрку адвокатов: «Я хочу подать на них в суд! На всех!»
Он не знал ничего.
И потому, глядя на белую метель в тот декабрьский вечер, он чувствовал себя счастливым.
Впервые и в последний раз в своей жизни.
---
ГЛАВА 1. Утро, которое всё изменило
Утро 20 июня 1860 года выдалось неудачным. Впрочем, как и все прочие дни за последние девять лет — с того самого декабря, когда курьер привёз приказ, и жизнь раскололась надвое: до и после.