Пол Остер – 4321 (страница 173)
Первая запись. В алой тетради – все слова, какие еще только предстоит произнести, и все годы моей жизни перед тем, как я купил алую тетрадь.
Вторая запись. Алая тетрадь – не воображаема. Это настоящая тетрадь, не менее настоящая, нежели ручка у меня в руке или рубашка на мне, и она лежит передо мной на письменном столе. Я купил ее три дня назад в магазине канцелярских товаров на Лексингтон-авеню в Нью-Йорке. В магазине продавалось и много других тетрадей – синих тетрадей, зеленых, желтых, коричневых, – но когда я заметил красную – просто услышал, как она зовет меня, зовет по имени. Красная была до того красной, что, по сути, алой, ибо горела так же ярко, как А на платье у Гестер Принн. Страницы в алой тетради, конечно, белые, и их в ней много, страниц там больше, чем возможно сосчитать за часы между рассветом и сумерками долгого дня в середине лета.
Четвертая запись. Когда я открываю алую тетрадь – вижу окно, в которое гляжу у себя в уме. С той стороны окна я вижу большой город. Вижу, как старуха выгуливает собаку, и слышу, как по радио в квартире по соседству передают бейсбольный матч. Два мяча, два удара, двое вылетели. Вот подача.
Седьмая запись. Когда я переворачиваю страницы алой тетради – часто вижу то, что, как сам считал, я забыл, и вдруг вновь оказываюсь в прошлом. Вспоминаю старые телефонные номера исчезнувших друзей. Вспоминаю платье, которое надела моя мать в тот день, когда я закончил начальную школу. Вспоминаю дату подписания «Великой хартии вольностей». Я даже вспоминаю первую алую тетрадь, которую вообще в жизни купил. Это случилось в Мапльвуде, Нью-Джерси, много лет назад.
Девятая запись. В алой тетради есть кардиналы, краснокрылые скворцы и малиновки. Там есть «Бостонские Красные Носки» и «Цинциннатские Красные Чулки». В ней есть розы, тюльпаны и маки. Есть фотография Сидящего Быка. Есть политические брошюры левых, вареная свекла и шматы сырого стейка. Есть огонь. Есть кровь. Также включены «Красное и черное», «Красная угроза» и «Маска красной смерти». Это лишь частичный список.
Двенадцатая запись. Бывают дни, когда человек, владеющий алой тетрадью, обязан не делать ничего – только читать ее. В иные дни ему необходимо в ней писать. С этим могут возникать сложности, и бывают такие утра, когда я сажусь работать и не уверен, какой именно деятельностью мне будет правильно заняться. Похоже, все зависит от того, до какой страницы в данный миг дошел, но, поскольку страницы не пронумерованы, такое трудно знать заранее. Это и объясняет, почему я потратил столько бесплодных часов, глядя на чистые страницы. У меня такое чувство, будто я должен отыскать там образ, но когда после всех усилий ничего не материализуется, меня часто охватывает паника. Один случай настолько меня деморализовал, что я испугался, не лишусь ли рассудка. Я позвонил своему другу У., тоже владельцу алой тетради, и рассказал ему, в каком я отчаянии. «Таков риск владения алой тетрадью, – ответил он. – Ты либо сдаешься своему отчаянию и ждешь, когда оно пройдет, либо сжигаешь свою алую тетрадь и забываешь, что она когда-либо вообще у тебя была». У., возможно, в этом прав, но так я никогда не смог поступить. Сколько боли бы она ни причиняла мне, каким бы потерянным я себя иногда ни ощущал, я б не смог жить без своей алой тетради.
Четырнадцатая запись. На страницах алой тетради справа в различные моменты в течение дня загорается успокаивающее сумеречное свечение – свет, похожий на тот, что падает на поля пшеницы и ячменя перед закатом в конце лета, но он отчего-то сияет ярче, он более невесом, от него больше отдыхают глаза, а вот страницы слева испускают свет, наводящий на мысли о холодном дне среди зимы.
Семнадцатая запись. Поразительное открытие на прошлой неделе: в алую тетрадь удается входить – вернее, тетрадь служит инструментом для входа в воображаемые пространства, до того наглядные и ощутимые, что они принимают вид реальности. Это не просто собрание страниц для чтения и писания слов, стало быть, это
Двадцатая запись. В алой тетради, счастлив сообщить, есть по неистовому проклятью всем и каждому, кто когда-либо плохо со мной поступал.
Двадцать третья запись. Не всё в алой тетради – то, чем кажется. Нью-Йорк, обитающий в ней, к примеру, не всегда соответствует Нью-Йорку моей жизни наяву. Со мной случилось так, что, идя по Восточной Восемьдесят девятой улице и свернув за угол на, как я рассчитывал, Вторую авеню, я оказался на Южной Центрального парка возле Колумбус-Серкла. Быть может, это потому, что мне эти улицы известны ближе, чем какие-либо другие в этом городе: я только что поселился в квартире на Восточной Восемьдесят девятой улице в начале лета, а на Южную Центрального парка ходил сотни раз с самого начала своей жизни – навещать прародителей, чье жилое здание на Западной Пятьдесят восьмой улице также имеет вход с Южной Центрального парка. Этот географический синапс навел бы на предположение, что алая тетрадь – в высшей степени личный инструмент для каждого человека, такой тетрадью владеющего, и не существует двух похожих друг на дружку алых тетрадей, пусть даже все их обложки выглядят одинаково. Воспоминания не непрерывны. Они скачут с одного места в другое и перепрыгивают через широкие прогалины времени со множеством провалов посередке, и из-за того, что мой сводный брат называет эдаким квантовым эффектом, в алой тетради можно найти многочисленные и часто противоречащие друг дружке истории, которые не образуют связного повествования. Они скорее развертываются, как сны – иными словами, согласно логике, что не всегда с ходу очевидна.
Двадцать пятая запись. На каждой странице алой тетради есть мой письменный стол и все остальное в комнате, где я сейчас сижу. Хотя меня частенько подмывает взять с собой алую тетрадь на какую-нибудь прогулку по городу, я пока не отыскал в себе мужества забрать ее со стола. Вместе с тем, когда я ухожу в саму алую тетрадь, алая тетрадь, похоже, всегда остается при мне.
Так начался второй заплыв Фергусона через озеро, по его пруду Уолден одинокой словесной работы, от семи до десяти часов сидения за столом каждый день. Плескаться ему предстояло долго и сумбурно, часто погружаться с головой, у него все больше и больше будут уставать руки и ноги, но у Фергусона имелся врожденный талант – прыгать в глубокие и опасные воды, когда вокруг нет никаких спасателей, и, учитывая, что до Фергусона подобную книгу никто никогда не писал и даже помыслить себе ее никто не мог, ему пришлось самому учиться, как делать то, что он делал, в процессе делания. Как, похоже, со всем, что он теперь писал, выбрасывалось больше материала, чем оставлялось, и 365 записей, которые он сочинил между началом июня и серединой сентября 1966 года, обстрогались до 174, каковые и заполнили сто одиннадцать страниц, напечатанных через два интервала, в окончательном черновике, отчего его вторая книга длиной в повесть оказалась слегка короче первой, и когда она еще больше упарилась в восковках издательства «Штуковина», набранных через один интервал, текст свелся к пятидесяти четырем страницам, к четному их числу, которое избавило Фергусона от обременительной обязанности сочинять о себе еще одну автобиографическую заметку.
Ему нравилось жить в своей квартирке на взятку за молчание, и все свое первое лето в 1966 году, пока Джоанна трудилась над перепечаткой «Путешествий Муллигана», а Фергусон с по́том выдавливал из себя страницы «Алой тетради», он продолжал думать о десяти тысячах долларов и о том, как лукаво и уклончиво его дед объяснил «подарок» своей дочери Розе: позвонил ей домой на следующий же день – в тот же день, когда Фергусон впервые повстречал Билли и Джоанну Блесков, – и сказал ей, что учредил собственный неофициальный эквивалент Фонда Рокфеллера, т. е. Фонд Адлера по Пропаганде Искусств, и только что присудил награду в десять тысяч долларов своему внуку, дабы поощрить его развитие как писателя. Какая колоссальная куча херни, подумал Фергусон, и все-таки до чего интересно, что человек, до слез пристыженный и выписавший чек, чтобы как-то замазать свою вину, на следующий же день изловчился повернуться и начать похваляться тем, что сделал. Чокнутый, глупый старик, но когда Фергусон в следующий понедельник поговорил из Принстона с матерью, ему пришлось сдерживаться, чтоб не расхохотаться, когда она передала слова отца, невероятная туфта всего этого, показуха самовосхвалений его несравненной щедрости, и когда мать сказала: Только подумай, Арчи, – сначала Стипендия Уолта Уитмена, а теперь этот поразительный подарок от дедушки, – Фергусон ответил: Я знаю, знаю, я самый везучий человек на земле, сознательно повторив слова, которые на «Стадионе Янки» произнес Лу Гериг после того, как выяснилось, что он умирает от болезни, которую впоследствии назовут его именем. Ловко устроился, сказала мать Фергусона. Да, вот именно, ловко устроился, до чего шикарен и прекрасен этот мир, если не остановишься и слишком пристально не вглядишься в него.