Плутарх – Застольные беседы (страница 41)
4. Своей речью я как бы открыл путь к общему обсуждению. Присутствующие стали смелее высказываться и об остальных наставлениях, влагая в них этическое содержание. Так, Филин предположил, что, требуя сглаживать отпечаток горшка на золе, пифагорейцы иносказательно поучают не оставлять в душе следов вскипевшего в ней гнева и, как только он остынет, искоренить всякое злопамятство. Требование, поднявшись с ложа, немедленно убрать постель многие нашли не заключающим в себе скрытого смысла, а прямо указывающим на то, что не подобает супругам оставлять на виду неубранным ложе, как бы напоминание о проведенной ночи. А Сулла предположил, что это наставление, скорее всего, направлено [с] против дневного сна: утром следует тотчас устранить обстановку, располагающую ко сну; отдыхать надо ночью, а поднявшись утром, работать, не уподобляясь мертвому телу: ведь от спящего человека пользы не больше, чем от мертвеца.[851] Это подкреплялось и другим наставлением пифагорейцев, врагов всякой лени и бездеятельности: видя, что товарищ несет слишком тяжелый груз, помогать ему не советом оставить ношу на месте, а предложением разделить ее с ним.[852]
ВОПРОС VIII
1. Так как Лукий внимательно слушал все, что говорилось, но сидел [d] в молчании и погруженный в себя, не выражая ни одобрения, ни несогласия, то Эмпедокл[853] обратился к Сулле. «Если наш гость Лукий, — сказал он, — тяготится этой беседой, то пора и нам прекратить ее; если же это только проявление пифагорейской молчаливости, то я затрону еще один [e] вопрос, который, надеюсь, не относится к области сокровенного, — почему пифагорейцы с такой строгостью соблюдают воздержание от рыбной пищи. Ведь это передают и о древних пифагорейцах, и сам я встречался с учениками нашего современника Алексикрата, которые мясную пищу изредка допускают и даже допускают заклание животных в своих жертвоприношениях, а от вкушения рыбы совершенно отказываются. Лакедемонянин Тиндар усматривает в этом дань уважения к немотствованию рыб,[854] которое послужило основанием для их прозвища 'έλλοπες, то есть «стеснившие в себе голос», от ε'ίλλω «теснить» и 'όφ «голос», и говорит, что носивший [f] одинаковое со мной имя древний философ советовал Павсанию[855] «хранить учение в молчаливой ('έλλοπι) груди». II вообще пифагорейцы почитали молчание как нечто божественное, ибо свою волю изъявляют понимающим боги делами и знамениями, а не речами».
2. Лукий дружелюбно и прямодушно ответил, что подлинная причина воздержания от рыбной пищи, конечно, поныне остается сокровенной и неизреченной, но попытка высказать в этом направлении правдоподобные догадки не вызывает осуждения. Первым выступил грамматик Теон. [729] Он сказал, что предположение о связи Пифагора с Этрурией труднодоказуемо. «Но общепризнано, что он долгое время общался с египетскими мудрецами и многое у них одобрил и перенял в области религиозных обрядов и запретов, например воздержание от бобов:[856] Геродот сообщает,[857] что египтяне не сеют и не едят бобов, и даже не выносят их вида. Еще и ныне их жрецы, как мы знаем, не едят рыбы. А соблюдающие особую религиозную чистоту избегают и соли, так что и хлеб и приправу к нему едят несолеными.[858] Причины этого указываются различные, но истинной является одна — неприязнь к морю, стихии чуждой и враждебной [b] человеческой природе.[859] Ведь, по представлениям египтян, боги не питаются от моря, как это принимают стоики для звезд,[860] а, наоборот, в море погибает отец и спаситель страны, которого называют истечением Озириса. Оплакивая смерть этого бога, рождающегося в левых[861] областях и погибающего в правых, они иносказательно говорят о кончине Нила, впадающего в море. По этой-то причине и вода морская для питья непригодна, и обитающих в ней животных египтяне считают нечистыми и несъедобными: они не дышат тем же воздухом, что и люди, и не питаются [с] тою же пищей; более того, воздух, который поддерживает жизнь во всех остальных существах, для них губителен, ибо они и возникли и живут вопреки природному укладу. Не приходится удивляться, что при таких воззрениях египтяне не только считают морских животных чуждыми человеку и непригодными для усвоения человеческой кровью и дыханием, но даже не приветствуют при встрече корабельщиков, добывающих пропитание в море».
3. Сулла выразил одобрение этой речи и добавил, касаясь пифагорейцев, что они вкушали мясо преимущественно в случаях принесения жертвы богам, а принесение в жертву рыб какой бы то ни было породы не входило в культ. После Теона и Суллы выступил со своими соображениями и я. [d] «Относительно оценки моря египтянами, — сказал я, — им станут возражать многие, и философы и простые люди, понимая, сколько оно принесло нам благ, делающих жизнь легче и приятнее. А обоснование, которое пифагорейцы дают своему воздержанию от рыбной пищи, состоящее в ссылке на инопородность рыб человеку, нелепо и смешно, более того — достойно свирепого Киклопа,[862] ибо воздает остальным животным в ознаменование их родственной близости почетное право быть употребляемыми в пищу. И хотя передают, что сам Пифагор однажды заплатил рыбаку за бросок сети,[863] а затем распорядился всю поднятую добычу выпустить обратно в море, это было не знаком пренебрежения к рыбам как иноплеменным и враждебным существам, а выкупом друзей и близких, попавших в плен. Мирный и кроткий нрав пифагорейцев дает поэтому основание [e] предположить нечто противоположное: не побуждали ли их щадить морских животных требования справедливости и дружбы:[864] ведь остальные животные так или иначе дают иногда человеку повод к недружелюбным действиям против них, а рыбы ничем нас не обижают, даже если от природы имеют к тому возможность. И предание и обрядность древних позволяют заключить, что не только употребление в пищу, но и убийство животного, не причиняющего вреда, они считали деянием нечестивым и преступным. Однако, теснимые нахлынувшим множеством животных и поощряемые, [f] как говорят, вещанием дельфийского оракула, призывавшим к защите гибнущих от этого нашествия плодов, они начали совершать жертвенные заклания,[865] но делали это в смятении и страхе: само слово 'έρὸειν или ρ̉έζειν «совершать» в смысле «приносить в жертву» показывает, что заклание живого существа представлялось деянием, выходящим из ряда обычного. Еще и ныне тщательно соблюдается старинный устав жертвоприношения: не наносить жертвенному животному удар, пока оно не кивнет головой, — такова была забота о том, чтобы хотя бы внешне избегнуть в жертвоприношении характера причиняемой обиды. Но ведь если всем воздержаться от употребления в пищу хотя бы только кур или кроликов, [730] то в скором времени людям негде было бы жить и не стало бы возможности собрать какой-либо урожай; так что прежде всего сама необходимость, а затем уже и влечение к мясу препятствуют полному отказу от мясоедения. А обитатели моря, не расходуя ни нашего воздуха, ни нашей воды и не пользуясь нашим пропитанием, живут как бы в другом мире, выход за границы которого для них смертелен, и не дают нашей прожорливости ни малейшего повода на них покушаться. Поэтому всякая попытка выудить или поймать сетью рыбу — явное дело чревоугодия, безо всякого на то [b] права тревожащего морскую глубину в погоне за лакомым блюдом. Ведь нельзя же назвать триглу «грабительницей нивы», или скара «виноградоедом», или кефаль и морского окуня «склевывателями посевов»[866] — прозвищами, приложимыми к четвероногим животным и птицам. Да и того вреда, который мы по всей своей мелочности вменяем в вину ласке и домовой мыши, не причинит нам и самая крупная рыба. Поэтому, обуздывая себя не только законом, запрещающим наносить обиду человеку, но и природным уважением ко всему, что нам не причиняет вреда, пифагорейцы избегали рыбной пищи и вовсе отказывались от нее; помимо нарушения справедливости они усматривали в таком питании вследствие его [c] затрудненности и дороговизны проявление распущенного чревоугодия. Вот и у Гомера[867] не только греки, расположившиеся лагерем на морском берегу, чуждаются рыбной пищи, но и изнеженным феакийцам, и расточительным женихам Пенелопы, хотя и те и другие — островитяне, он не предложил ни одного морского блюда. А товарищи Одиссея в столь длительном плавании ни разу не закинули в море удочку или сеть, пока у них оставался запас ячменя:
— уже незадолго до того, как посягнуть на быков Гелиоса, —
[d] они добывали себе не изысканное блюдо, а насущное пропитание, в силу той же необходимости, которая заставила их съесть быков Гелиоса. Отсюда и возник не только у египтян и сирийцев, но и у греков религиозный запрет на употребление рыб в пищу, подкрепивший его осуждение как несправедливого и потворствующего излишествам».
4. Мою речь подхватил Нестор. «А мои сограждане, — сказал он, — в счет не идут, как и мегарцы?[869] Но ведь я часто говорил тебе, что жрецы Посидона в Лептии,[870] которых мы называем перомнемонами, не едят рыб, [e] ибо бога Посидона называют φυτάλμιος.[871][872] Потомки древнего Эллина[873] приносят жертвы Посидопу как Прародителю (Πατρογένειος),[874] полагая, как и сирийцы, что человек произошел из влажной сущности; поэтому они почитают рыбу как сородича и совскормленника, философствуя более основательно, чем Анаксимандр:[875] он не довольствуется признанием того, что первые люди появились в той же среде, что и рыбы, и утверждает, что они зародились в самих рыбах, подобно детенышам акул, и, возросши до такого состояния, в котором они были способны самостоятельно существовать, вышли и приспособились к земле. Следовательно, если огонь, истребляя материю, в которой он возник, пожирает мать и отца, как сказал поэт, включивший стихи о браке Кепка[876] в творения Гесиода,[877] [f] то Анаксимандр, явив в рыбах отцов и матерей человеческого рода, тем самым осудил употребление их в пищу».