реклама
Бургер менюБургер меню

Питер Сингер – Гегель: краткое введение (страница 9)

18px

Второе возражение Гегеля касается того, что Кант отде­ляет человека от самого себя, когда разум оказывается в состоянии вечной борьбы с желанием и лишает естествен­ную сторону человеческой натуры возможности удовлет­ворения. Наши природные желания представляют собой только объект подавления, и эту сложную, если даже ни невыполнимую задачу Кант ставит перед разумом. Как мы увидели, Гегель здесь продолжает линию Шиллера, зало­женную в его «Письмах об эстетическом воспитании». Но автор «Феноменологии духа» использует критические идеи Шиллера по-своему. Мы можем рассмотреть эту проблему в свете другой похожей проблемы современной этики. Для Гегеля второе возражение Канту состоит в следующем: кантовская этика не дает решения проблемы противопос­тавления морали и эгоистических интересов. Вопросу «За­чем мне быть моральным?» суждено остаться без ответа. Кант утверждает, что мы должны выполнять свою обязан­ность ради нее самой и что поиск другой причины означает отход от чистой и свободной мотивации, необходимой для Моральности. Таким образом, великий философ не только оставляет вышеупомянутый вопрос без ответа, но и делает ответ на него в рамках своей концепции невозможным. В «Письмах об эстетическом воспитании» Шиллер обратился ко времени, когда подобный вопрос даже не возникал, когда мораль не отделилась от традиционных идеалов доб­родетельной жизни, когда еще не было кантовского поня­тия долга. Гегель понимал, что как только встал вопрос об обязанности, возвращение к традиционной морали стало невозможным. В любом случае Гегель рассматривал поня­тие долга Канта как шаг вперед, о котором не следует сожалеть, ведь именно оно помогает современному чело­веку быть намного свободнее, чем когда-либо могли быть греки, скованные обычаем. Гегель стремился дать такой ответ, который соединил бы естественное удовлетворение греков их образом жизни и свободу совести, характерную для идеи моральности Канта. Решение этой проблемы, с точки зрения Гегеля, должно было исправить и другой су­щественный недостаток этической философии Канта — наполнить форму содержанием.

Органическое общество

Гегель находит гармонию удовлетворения и свободы ин­дивида в согласии с общественным характером органи­ческого общества. Что же за общество имел в виду фило­соф? В конце XIX в. гегелевскую идею органического общества позаимствовал английский философ Ф.Г. Брэд­ли. Он, конечно, уступал Гегелю в оригинальности мысли, но зато превзошел его в красочности ее выражения. Поэтому я предоставляю Брэдли право описать гармонию между частным интересом и общественными ценностями вместо Гегеля. Брэдли прослеживает развитие ребенка в обществе: «Ребенок... рождается в живой мир... Он даже не думает о себе как об отдельном субъекте. Он растет вместе со своим миром, его ум наполняется и упорядочи­вает свою деятельность. И когда он сможет отделиться от этого мира и осознать себя отдельно от него, тогда его самость, объект его самосознания, прорывается, заража­ется, определяется существованием других. Его содержа­ние заложено в мельчайшем волокне общественных отно­шений. Он учится, или уже научился говорить, и таким образом усваивает наследие всех предшествующих поко­лений... язык, воспринятый им как свой, — это язык его страны, это язык его сограждан, и он привносит в его сознание идеи и настроения всех живших и живущих его носителей, и они оставляют неизгладимый след в нем. Он вырастает в атмосфере общих образцов и традиции... Его душа пропитана, наполнена ей, она уже ассимилирова­лась, обрела почву и черпает из нее силы. Он живет одной жизнью со своими соплеменниками, и отвернувшись от них, он отвернется от себя». Брэдли сходится с Гегелем во мнении, что, поскольку наши потребности и желания об­щественного происхождения, органическое общество по­ощряет наиболее общественнополезные из них. Более того, общество внушает своим членам то чувство, которое за­ставляет думать, что даже их индивидуальность состоит в том, чтобы являться частью общества. Таким образом пос­леднее заботится о том, чтобы его члены не стремились обособиться в погоне за своими личными интересами. Так часть тела, например левая рука, может подумать о том, чтобы отделиться от плеча и найти себе более приятное занятие, чем отправление пищи в рот. Но нельзя забывать о взаимной выгоде отношений между организмом и его частями. Я нуждаюсь в своей левой руке, но и она во мне. Органическое общество может не больше пренебрегать ин­тересами отдельных своих членов, чем я — нуждами сво­ей левой руки.

Если принять органическую модель общества, то нельзя не согласиться, что она способна положить конец долгой истории борьбы индивидуальных и общественных интере­сов. Но как же в таком случае сохранить свободу? Не от­ражает ли эта модель лишь бездумное следование тради­ции? Чем такое общество отличается от Греческого мира, где, по мнению Гегеля, отсутствовал основной принцип свободы, выдвинутый в период Реформации и закреплен­ный, пусть односторонне, в кантовской идее долга?

Граждане общества времен Гегеля, бесспорно, отлича­ются от граждан греческих городов-государств, поскольку принадлежат к другой исторической эпохе и испытывают влияние интеллектуального наследия Рима, христианства и Реформации. Они осознают свою предопределенность к свободе и возможность принятия собственных решений со­гласно голосу совести. Традиционная мораль, правилам которой нужно подчиняться просто потому, что так приня­то, не может заставить повиноваться людей, мыслящих свободно. (Как мы видели, вопрошание Сократа несло в себе смертельную угрозу для самих основ афинского об­щества.) Свободно мыслящие люди могут лишь проявлять лояльность по отношению к институтам, соответствующим, по их мнению, разумным принципам. В виду этого совре­менное органическое общество, в отличие от древних, должно быть основано на принципах разума.

Из работы «Философия истории» нам известно, что про­изошло, когда народ впервые отважился ликвидировать не­разумно организованные государственные институты и по­пытался построить новое государство, основанное на прин­ципах разума. Лидеры Французской революции понимали разум в совершенно абстрактном и общем смысле, нетер­пимом к естественным склонностям общества. Революция была политическим воплощением в жизнь ошибки Канта, который ввел исключительно абстрактное и универсальное понятие долга, не учитывавшее естественных сторон чело­веческой натуры. В угоду чистому рационализму была унич­тожена монархия, равно как и все благородные сословия. Христианство было заменено культом Разума. Старую сис­тему мер и весов упразднили, и на смену ей пришла более разумная метрическая система. Даже календарь подвергся реформе. Результатом стал революционный террор, когда универсальное вступило в конфликт с индивидуальным и исключило его. Или, если отойти от гегелевской термино­логии, государство сочло индивидов своими врагами и приговорило их к смерти.

Вместе с крахом Французской революции пришло пони­мание того, что нельзя сравнять все существующие устои с землей, а потом начать с самого начала строить государ­ство на действительно разумном основании. Мы должны найти разумное в существующем мире и дать возможность этим рациональным элементам наиболее полно раскрыть­ся. Необходимо опираться на разум и добродетель, кото­рые уже существуют в обществе.

Есть одна современная аллегория на то, почему Гегель считал Французскую революцию славной неудачей, и чему, в его представлении, она должна нас научить. Когда люди только начинали жить в городах, никто не думал о город­ском планировании. Люди строили дома, магазины и фаб­рики там, где им казалось наиболее оптимальным, и города росли в полном беспорядке. Потом кто-то сказал: «Так нельзя! Мы же не подумали о том, как должны выглядеть наши города. Мы живем по велению случая! Нужен тот, кто будет заниматься составлением плана, чтобы отныне горо­да воплощали идеалы красоты и достойной жизни». По­явились планировщики городов, они сровняли с землей старые районы и застроили пустошь небоскребами, окру­жив их зелеными лужайками. Дороги расширили и выров­няли, торговые центры поместили в центр огромных авто­стоянок, а фабрики заботливо изолировали от жилых квар­талов. Закончив благоустройство городов, планировщики стали ждать благодарности от их жителей. Но вместо того, чтобы радоваться, горожане стали жаловаться, что из окон своих высотных домов они не видят детей, играющих на лужайке десятью этажами ниже. Они сожалели, что лиши­лись магазинов на углу своего дома, и сетовали, что идти к торговым центрам через все зеленые лужайки и автопар­ки чересчур далеко. Они огорчались, что поскольку теперь на работу приходится ездить всем, новые, широкие, ровные дороги все равно переполнены. Но хуже всего то, жалова­лись горожане, что теперь никто уже не ходит пешком, не гуляет: улицы стали небезопасными, и с наступлением тем­ноты неосмотрительно выходить к этим милым зеленым лужайкам. Тогда на смену старым градостроителям пришло новое поколение планировщиков, которые учли опыт своих предшественников. Первое, что они сделали, это перестали разрушать старые дома и улочки. Вместо этого они стали подмечать положительные стороны старых городов нере­гулярной застройки. Им нравилось разнообразие узких кри­вых улочек, они обратили внимание на то, как удобно, когда магазины, жилые дома и даже небольшие фабрики распо­ложены рядом. Планировщики заметили, что узкие улицы сводят движение к минимуму, располагают жителей к пе­шим прогулкам, делают центр города одновременно ожив­ленным и безопасным. Однако далеко не все в городах хаотичной застройки заслуживало восхищения. Были и не­достатки, которые необходимо было устранить: переместить отдельные вредные промышленные предприятия по- дальше от жилых кварталов, реставрировать многие обвет­шалые сооружения или построить на их месте другие зда­ния, не отличающиеся по стилю от окружающих строений. Впрочем, если новые градостроители и привнесли что-то новое, так это идею того, что нельзя отказываться сразу от всего характерного для старых городов. Ведь среди разно­образия их особенностей есть то, что стоит сохранить пу­тем любых реставрационных усилий. Старинные городки подобны древним обществам, развивавшимся на основе тра­диции. Первые планировщики городов в своем стремлении навязать рациональность реальности напоминали деятелей