реклама
Бургер менюБургер меню

Питер Хёг – Представление о двадцатом веке (страница 7)

18px

В эти годы Амалия делает много важных наблюдений. Она впитывает атмосферу их викторианского дома, где повсюду, в любой из многочисленных, по-разному обставленных комнат, все предметы интерьера тяготеют к земле, словно качающиеся на ветру тропические пальмы: неподъемные стулья тонут в зарослях бахромы и кистей, а в библиотеках и кабинетах шкафы и массивные письменные столы держатся только благодаря тяжести книг. Повсюду царит тишина, даже шипение газовых ламп поглощается блестящими драпировками и плотными портьерами, сквозь которые не проникает ни лучика света. Портьеры эти так тяжелы, что у Амалии не хватает сил их раздвинуть, вот почему за время своих странствий ей так и не удалось определить, куда выходят окна комнат: на улицу, или в узкий двор, в котором тонут все звуки, или в какое-то неведомое пространство в самом центре необъятного здания.

Бывало, что во время этих прогулок Амалия встречала свою бабушку, но та редко замечала внучку. Старая Дама начала терять зрение, но несмотря на это, легкими, торопливыми шагами в гордом одиночестве перемещалась по комнатам, ведомая врожденной пространственной памятью, затянутая в платье из шерстяной ткани, похожей на обивку кресел и диванов, направляясь в свой кабинет, местонахождение которого было известно только ей и ее секретарю. В кабинете этом она, несмотря ни на что, несмотря на наступающую слепоту, тугоухость и оторванность от окружающего мира, ежедневно надиктовывала знаменитые передовые статьи, в которых предугадывала политические симпатии подписчиков и подстраивалась под них — в результате чего за газетой закрепилась слава неподкупной и неизменной, хотя на самом деле вначале она была консервативной и националистической и поддерживала диктатуру Эструпа[10], позже стала выражать критические и бунтарские настроения, потом даже радикальные и революционные, после чего плавно и осмотрительно вернулась к отправной точке, отчасти следуя за предпочтениями читателей, отчасти предвосхищая их, вот почему подписчики всегда находили в газете себя, и только себя.

Конечно же, своего отца Амалия знала всегда. И тем не менее можно сказать, что только в возрасте девяти лет она «нашла отца», и это выражение она позднее не раз повторяла, рассказывая о своей жизни.

Однажды вечером, услышав какой-то шум в глубине дома, Амалия направилась в ту сторону и поняла, что это слуги гремят посудой и где-то вдалеке громыхает велосипед Гуммы, после чего пошла дальше и, услышав другой звук, двинулась ему навстречу и вскоре поняла, что это туберкулезный кашель ее матери, затем она услышала третий звук, свернула туда, откуда он доносился, и тут увидела то, чего никак не ожидала увидеть. Она оказалась в большой, ярко освещенной гостиной, наполненной гулкими голосами. Тут происходило нечто исключительное — ее бабушка, которая обычно избегала всякой публичности, кроме тех случаев, когда этого уже никак нельзя было избежать, отмечала юбилей своей деятельности, и в тот момент, когда Амалия вошла в комнату, ее отец, Кристофер Людвиг Теандер Рабов, как раз вставал из-за стола, чтобы произнести речь. Амалия редко разглядывала отца, но тут она пристально всмотрелась в него и обнаружила слабое, но какое-то зловещее сходство с портретами деда, которые ей когда-то показывала Гумма, и сходство это состояло в том, что очертания Кристофера Людвига казались такими же размытыми, а тело столь же эфемерным, и если как следует присмотреться, то можно было различить картины, висящие на стене за его спиной.

С самого рождения с Кристофером, отцом Амалии, обращались, как с куклой. Предоставив его парализующей заботе служанок, родители погрузились в написание, редактирование, издание и распространение газеты, ведение счетов, инвестиции, приобретение различной недвижимости и общение с теми жителями города, которые к тому времени еще не забыли, что когда-то покупали у Фредерика Людвига торф, в связи с чем относились к семейству с презрением, постепенно сходившим на нет по мере того, как бухгалтерские балансы газеты становились все длиннее, и приходилось нанимать новых и новых служащих. Мать Кристофера — которую позднее станут называть Старой Дамой — когда сыну исполнился год, оторвала взгляд от цифр, с которыми она, несмотря на свою неграмотность, управлялась с ловкостью жонглера, и обратила на него внимание. Задумавшись о том, не пора ли уже определить его в разносчики газет, она приказала снять с него длинное белое платьице, и тут обнаружила, что его пахнущие душистым тальком пухлые ножки, кожа на которых местами стерлась от поцелуев служанок, не могут и его самого-то носить, что неудивительно, если ребенку всего лишь год от роду. После чего она снова позабыла о нем, но когда Кристоферу исполнилось четыре, она заметила, что он уже уверенно ходит, и распорядилась сшить ему костюмчик — полный комплект, с жилетом, сюртуком, высоким воротничком и съемными манжетами, и отныне служанкам полагалось каждый день провожать его по коридорам из детской в его собственный кабинет, обустроенный рядом с кабинетом отца. Мальчика сажали на высокий стул и оставляли в одиночестве, нарушаемом лишь внезапными звуками из стоявшей на столе шкатулки для сигар со встроенным музыкальным механизмом, который должен был включаться, когда Кристофер предлагал бы своим партнерам импортированные специально для него гаванские сигары. Сигары эти заказывала ему мать, которая также посчитала нужным открыть ему счет на представительские расходы, и все это лишь потому, что она не имела никакого представления о том, что такое детство. Именно поэтому они с мужем брали Кристофера с собой на торжественные приемы, куда их не могли не приглашать бургомистр, врачи, священники, адвокаты, консулы, фабриканты и крупные торговцы, с опаской относившиеся к этим парвеню, к этой странной парочке, от которой до сих пор несло торфом и свинарником, а также к их сыну, этой дрессированной обезьянке, этому разряженному карлику, этому напомаженному младенцу Кристоферу Теандеру. В итоге Кристофер с самых ранних лет научился скрывать свое беспокойство за маской предупредительного безразличия, из-за чего окружающие, все без исключения, вообще перестали обращать на него внимание. Но в один прекрасный день его отец оторвался от многолетних утомительных трудов и понял, что, похоже, что-то они сделали не так, потому что письменный стол сына был завален не счетами, статьями или обзорами, а грудой сказочных существ, вырезанных из газетной бумаги. Фредерик Людвиг хотел было потребовать у сына объяснения, но уже тогда силуэт его тела начал расплываться, а голос дрогнул, когда он спросил Кристофера, почему тот не пишет. Получив какой-то невразумительный ответ, он догадался, что сын не умеет ни читать, ни писать, и что он такой же неграмотный, как и его отец, и когда он, онемев от горя, обвел взглядом изорванные в клочья за все время детства Кристофера газеты, лежащие метровым слоем по всем углам, ребенок ответил ему:

— Папа, они ведь так легко разбираются на страницы, они же вообще не склеены!

Фредерик Людвиг хотел было рассказать обо всем жене, но его подвел голос. Вскоре после этих событий, по ее просьбе, врач семьи, немец, доктор Малер, отправил Кристофера в близлежащий санаторий, где тот прошел курс водолечения доктора Кнайпа и схватил тяжелое двустороннее воспаление легких из-за предписанных курсом утренних прогулок босиком по мокрой осенней траве. Воспаление переросло в изнурительную лихорадку, которая не покидала его тощее тело и после возвращения домой, где от его отца, Фредерика Людвига, к этому времени осталась лишь бледная тень на стенах и гобеленах. После возвращения из санатория Кристофер начал лысеть, хотя ему еще не исполнилось и двадцати лет, из-за чего стал удивительно походить на своего отца; возможно, именно поэтому почти никто и не обратил внимания на исчезновение Фредерика Людвига — ведь Кристофер стал похож на него как две капли воды.

Проснувшись однажды утром, Кристофер почувствовал, что лихорадка прошла. Движимый порывом воплотить свои мечты каким-то другим образом, нежели просто вырезая их из бумаги, он принял решение отправиться в путешествие. Он попытался найти одежду, о местонахождении которой не имел никакого представления, потому что ему всегда помогали одеваться какие-то женщины, но смог обнаружить лишь галстук, завязывать который все равно не умел, так что родительский дом он покинул в тапочках и в пижаме, не особенно задумываясь о том, что его ждет, да и вообще, что такое галстук по сравнению с личной свободой? Сдался он лишь к концу дня, заблудившись в лабиринте городских улиц. Прохожие смеялись над ним и показывали на него пальцами, узнавая в нем редакторского сына, который и шнурки-то себе завязать не способен. Ночью он как-то добрел до дома, но оказалось, что дверь уже заперта, и когда на следующее утро его наконец впустили, в его прежде таких суетливых и беспорядочных движениях появилось какое-то доселе не свойственное ему ледяное спокойствие, как будто все его волнения растворились в холодной ночи, пока он сидел на каменных ступенях, вглядываясь в мерцающие звезды. На следующий день он впервые положил в карман сюртука швейцарские часы, которые ему подарили по случаю конфирмации, но по которым он до сих пор так и не научился определять время, и мать, к тому времени уже называвшаяся Старой Дамой, поверила в то, что все теперь будет в порядке, и когда она неделю спустя спросила его, который час, а он дал правильный ответ, глаза ее засветились торжеством, и любой из нас сказал бы, что это и есть счастье.