18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Питер Хёг – Представление о двадцатом веке (страница 27)

18

Свое последнее представление старик дал в городке из красного кирпича, на том самом пологом холме, где стоял его цирковой шатер тогда, когда Рамзес впервые увидел Принцессу. Это была одновременно и случайность, и закономерность, и, конечно же, старик обратил на это внимание, но нисколько не удивился, в отличие от нас, и если он не удивился, то явно потому что никогда не задумывался о том, что в истории Дании родители нередко отправляются умирать туда, где обручились их дети. Он выступал на Рыночной площади — в этот раз в окружении такого количества зрителей, что яблоку негде было упасть, и перед постоянно прибывающей публикой он исполнил свое едкое представление о свинье, которая вознамерилась выступать на сцене и петь арии, и о писателе, который потерялся в своих собственных книгах на глазах у сына.

Публика безмолвствовала.

Когда Адонис увидел, что на маске, изображавшей лицо пожилого человека, выступили настоящие слезы, он попытался поймать его взгляд, но у него ничего не получилось. Застыв на месте, он наблюдал за дедом, который, стоя перед толпой, казался в этот миг самым одиноким человеком на свете. В этом своем одиночестве он сыграл фарс о директоре первого в стране цирка, то есть о самом себе. Обычно оно увлекало публику, но здесь, в этих несносных краях, перед grande finale его жизни, он увидел не зрителей, а лишь каменные лица, напомнившие ему об античных статуях богов, наполовину занесенных песком на берегу моря, куда его в начале прошлого века возили родители. Адонис видел, как ставший вдруг похожим на испуганную птицу дедушка неровными шагами ходит среди застывших безучастно крестьян, прячась за маской арлекина, взывающей к представлениям тех времен, когда родители присутствующих были маленькими детьми. Затем он снял шляпу и протянул ее зрителям. Когда один из крестьян из жалости бросил в шляпу монетку, старик достал ее из шляпы, и так как он не смог ее опознать, потому что помнил только те монеты, которые ему бросали в молодости, он снял свою маску арлекина, а потом маску свиньи, которая была под ней, а потом маску старика, бесстыжую маску красной обезьяны и маску, изображающую гладкое, невыразительное лицо молодого человека, после чего дед Адониса исчез, потому что под этой последней маской не оказалось ничего, кроме воздуха. Воздух, да еще небольшая темная кучка тряпья — вот и все, что осталось от старого лицедея.

Зрители повернулись и разошлись, не заплатив. Им был так хорошо знаком мир, где все исчезает, что удивить их могли разве что воскрешения. Остаток дня и всю долгую ночь Адонис просидел рядом с лежащими на земле масками. У него не осталось ничего, кроме воспоминаний и удивительного умения приспосабливаться к окружающему миру, — и вот он сидит, покинутый всеми, младший сын из сказки, один-одинешенек во всем мире.

Когда начинает светать, он встает, не желая становиться преградой солнечному свету, переходит площадь и входит в городской театр. Конечно же он идет в театр, он намеревается наняться на работу, чтобы в конце концов ни от кого не зависеть, и хорошо бы на какую-то незаметную должность, например суфлером, но для этого нужно уметь читать, или на должность невидимого статиста. Главное — снова увидеть обращенные к сцене счастливые лица зрителей и почувствовать беззаботную готовность театра принять всех. Он прошел через ворота с окошечками из черного стекла, по коридорам, тихим, словно больничные, где потные мужчины в чулках проходили мимо мальчика на цыпочках, не замечая ни его самого, ни его удивления от витающего вокруг запаха кладбища и обманутых ожиданий. Дело было в том, что в театр приехала на гастроли копенгагенская труппа, и в тот день примадонна заявила, что чувствует недомогание и выступать не сможет. Адонис прошел мимо ее гримерной, прокрался мимо директора, дирижера, врача и автора. Все они через закрытую дверь пытались уговорить примадонну сыграть еще раз, ну хотя бы раз, ради публики, еще раз позволить им лицезреть то, за что ее так любят, — ее улыбки сквозь слезы с оттенком безумия. То, ради чего публика не раз распрягала ее повозку и сама везла ее домой после представления в Королевском театре. Дива еще раз прокричала: «Нет, нет!» и «Оставьте меня в покое!», — а Адонис меж тем нашел в подвале рабочих сцены и каких-то мастеровых — итальянцев и опустившихся актеров, чьи шрамы и тюремная бледность делали их похожими на статистов, в качестве которых они время от времени действительно выступали. Он спросил, нет ли для него работы, и когда почувствовал сомнения насчет его возраста, на лбу у него появились следы лет, которые он не пережил, по уголкам рта — морщинки страдания, которое всерьез еще ни разу не коснулось его беззаботной натуры, а челюсти свело от отвращения к жизни, отвращения, которое ему никогда не доведется узнать. Он сообщил, что ему уже исполнилось восемнадцать, и в тот же момент стал выглядеть старше. Его спросили, готов ли он выполнять обязанности разнорабочего, и его спина тут же согнулась как будто от тяжести таких грузов, которые ему еще не приходилось таскать, после чего его приняли на работу. Через неделю, в течение которой ему пришлось разве что мести пол, ему велели перенести пятьдесят огромных рулонов синего холста, и тут-то его и разоблачили. Он взялся за один из рулонов, но не смог даже сдвинуть его с места, и когда он понял, что рабочие за ним наблюдают, то сгорбился, сделал несколько движений руками, как бы приноравливаясь удобней захватить рулон, и заговорил низким голосом, но все было тщетно — они увидели, что он еще дитя.

И тем не менее театр не отказался от Адониса. Рабочих сцены снедало любопытство, сродни тому, что заставляет меня рассказывать о его судьбе, желание понять, что скрывается за всеми теми ролями, которые Адонису довелось сыграть, пытаясь не разочаровать ни одного живого человека, и, если получится, и ни одного мертвого. На самом деле, он мало чего требовал от жизни, ему хотелось лишь участвовать в той радости, которая окружает актера и ореол которой он заметил когда-то вокруг своего дедушки на том турецком базаре, оставаясь при этом почти невидимым и ни в коем случае не мешая никому. Театр принял его, поручив ему создавать волны в нашумевшей грандиозной постановке, и ему показалось, что он достиг предела своих мечтаний.

Представление называлось «Великое путешествие Сигурда вокруг Земного шара», и было оно компиляцией из произведений выдающегося писателя Хольгера Драхмана, очередной его попыткой удовлетворить всех, ну просто всех — без исключения.

Пьеса представляла собой беспримерный компромисс. Сюжет, с небольшими изменениями, Драхман позаимствовал из «Вокруг света за восемьдесят дней», но главным персонажем стал Сигурд Йорсальфар из знаменитой романтической драмы под тем же названием. Диалоги были взяты из нескольких его собственных незаконченных драматических произведений, и в антрактах он показывал эпизоды из современных фривольных сатирических сочинений, несколько смягчив их язык, а также позаботившись о том, чтобы в пьесе не было слова «немецкий», поскольку в этом случае Министерство иностранных дел никогда бы не разрешило ее из-за напряженной ситуации в Европе. Чтобы обеспечить себе благосклонность королевской семьи, он убрал все сцены в трактирах и малейшие намеки на проституцию. Дабы не оскорбить чувства членов общества по укреплению морали «Ночная стража», которое внимательно следило за репертуаром театра, он специально написал и вставил в постановку пять назидательных баллад, использовав мотивы современных псалмов, еще ему пришлось отказаться от брака Филеаса Фогга со вдовой Аудой, которую он обрек на смерть на костре вместе с умершим мужем. Кроме того, из-за театральных интриг постановку пьесы поручили полуслепому профессору — историку литературы, декорации — ученику директора Академии (тому самому Мельдалю, который на самом деле был братом Адониса), а роль путешественника Сигурда пришлось переписать, чтобы героиней стала женщина, поскольку театр должен был обеспечить своей примадонне главную роль. Пьеса имела оглушительный успех, и на премьере, когда билеты на последующие пятьдесят спектаклей, а также и на гастрольные представления по всей стране были уже распроданы, директор театра повернулся к Драхману.

— Вы непревзойденный мастер, — сказал он.

Писатель провел рукой по волосам, белым и мягким, словно взбитые сливки, и улыбнулся полубезумной улыбкой.

— Я непревзойденная шлюха, — ответил драматург.

В обязанности Адониса — вместе с семеркой других молодых людей — входило каждый вечер разворачивать синее полотно и управлять им. Полотно это изображало море в тех сценах, которые происходили на борту парохода «Монголия», и задачу свою Адонис выполнял так, что никто не мог предъявить к нему никаких претензий. Не поддаваясь соблазнам, он наблюдал, как его товарищи перенимают пристрастие актеров к спиртному и готовы оказать любые услуги пожилым мужчинам и женщинам, пытающимся продлить очарование представления, купив на короткое время возможность распоряжаться этими мальчиками, которые продавали себя в равной степени из жадности и любопытства увидеть изнанку общественной морали, фраков, шлейфов и длинных перчаток. Сам Адонис держался в стороне, потому что не хотел разочаровывать родителей, которых он понемногу уже начинал забывать, и потому что всерьез считал театральную сцену огромной и искусной машиной для облагораживания человека. Каждый вечер он с удовольствием наблюдал волшебное превращение, происходившее с актерами и зрителями, каждый вечер пьянство, истерики, неудачные и совершенные самоубийства, жестокий эгоизм куда-то исчезали и оставались лишь слезы и возгласы восторга, музыка и фейерверки, которые словно благодаря алхимической реакции заставляли зал рыдать, или взрываться, или торжественно молчать — так что слышно было лишь шарканье ног театральных служителей, время от времени выносивших на носилках тех офицеров, которые теряли сознание от душевного волнения, когда со сцены звучало: