Питер Браун – Мир поздней Античности 150–750 гг. н.э. (страница 13)
Неудивительно, что именно человек поздней Античности написал первый (и один из лучших) «автопортретов»: в автобиографической «Исповеди» Августина, написанной в 397 году, самый способный латинский читатель Плотина трансформировал безличную интеллектуальную страсть «старого мастера» в первый настоящий «автопортрет» европейской литературы.
Плотин и Августин представляют единое направление платоновского возрождения поздней Античности – то, которое наиболее близко современному человеку. Однако для современников и в общем для людей вплоть до XVII века не менее важной чертой платонизма было его отношение к месту человека во вселенной в целом. В писаниях «эллинов» люди вернули себе уже было потерянное ощущение близости с миром вокруг них.
Темные спекуляции гностиков, христианский монотеизм, позднее – христианский аскетизм угрожали оставить одинокого человека в мире, смысл которого был исчерпан. Для позднеантичных философов мир, как известно, стал таинственным. Они в печальных размышлениях созерцали его красоту, словно последние нежные лучи заходящего солнца. Но вселенная, хотя и таинственная, была исполнена смыслом: она являлась знаком, данным Богом. Унаследованные мифы принимались философами как знаки (во многом, как если бы современные физики-ядерщики унаследовали от прошлого – а не сделали для себя сами – эти наивные двухмерные наброски орбиталей протонов и нейтронов, в которых, с точки зрения профана, воплощены головокружительные истины о физической вселенной). Пустоте «духовного служения» христиан в холодных базиликах языческие философы противопоставляли «исполненные душевности жесты» традиционного жертвоприношения, во время которого огонь алтаря превращал их приношения в простую ясность вздымающегося пламени.
Тоска по близости в бескрайней вселенной выражается в повторении тех слов, которыми неоплатоники выражали сродство единого Бога с бесконечными сочетаниями связей видимого мира: они делали акцент на «цепи» сущностей76, «переплетении», «перемешивании», которое соединяло человека с его великим источником. Все творения соотносятся с этим невидимым центром, подобно тому как цветок лотоса потихоньку раскрывается навстречу восходящему солнцу.
В IV веке такие идеи представлялись венцом достижений мыслящих культурных людей Римской империи и их единственной надеждой. Христиане разделяли их, поскольку считали себя культурными людьми. На Западе, где интеллектуальная жизнь была судорожной и не имела крепкого оплота в виде преимущественно языческой университетской среды, христианские интеллектуалы стали практически неоспоримыми наследниками Плотина: христиане – Марий Викторин в середине IV века, Амвросий, Августин, затем Боэций (ок. 480–52477) являлись узловыми фигурами между греческой философией и латинским Средневековьем. И даже на Востоке оказалось, что языческие профессора дают христианам не меньше, чем своим ученикам: типичная плавная эволюция от аудитории философов к епископской кафедре была осуществлена Синезием, епископом Птолемаиды с 410 по 41478 год. При этом Синезий мог оставаться другом языческой дамы, Гипатии Александрийской (см. с. 113). Он стал епископом в 410 году на том условии, что, хотя он мог «говорить мифологически» в церкви, он сохранял свободу «думать как философ» в частной жизни79.
Именно тот элемент возрожденного платонизма, который спасал людей от пустоты и бессмысленности перед лицом видимого мира, христиане приняли от своих языческих учителей. Мир, который во II и III веках находился под угрозой выцвести под беспощадным светом призыва христианских апологетов к простому служению малоизвестному высшему Богу, снова наполнился цветом. Августин избавился от манихейства, гностического учения вроде тех, в тени которых начинал свою интеллектуальную одиссею сам Плотин, с помощью чтения Плотина «О прекрасном». Греческие богословы, как оказалось, обсуждают качество и природу Христа, когда он явился людям, в классическом платоническом контексте отношения Бога к видимому миру. «Переплетение» божественного и человеческого в видимых символах, так очаровывавшее Ямвлиха, является главной заботой и его младшего современника святого Афанасия, когда тот пишет о воплощении Христа. Эхо божественной красоты, которая сделалась видимой и потому исполненной таинственной силы в материальном изображении языческого бога, затем передало такую же силу христианской иконе. Посмотрите на изображения, покрывающие стены византийской церкви: святые люди, которые написаны на уровне взгляда верующего, под сценами жизни воплощенного Христа; высокие архангелы, которые соединяют Христа – правителя видимой Вселенной, чье лицо терялось в золоте верхнего свода – c изображениями, которые сбегают вниз к толпе. Эта схема восходящих фигур является непосредственным отражением того благоговейного ощущения невидимого мира, ставшего через искусство видимым для души, закутанной в покровы тела, – ощущение, которое однажды поразило императора Юлиана, когда он стоял перед алтарем своих богов.
Именно ощущение непосредственного и неосязаемого присутствия невидимого утешало последних язычников. Заявлять, как будут заявлять христианские толпы конца IV века (см. с. 112–113), что они «уничтожили» богов, уничтожив их храмы, было так же глупо в глазах язычников, как заявлять, что кто-то изгнал электричество, сломав все розетки и выключатели. Прекрасные классические статуи богов были уничтожены: но, сказал Юлиан, афиняне уже давно уничтожили «живую статую» тела Сократа80, а его душа продолжала жить. То же самое происходило с богами. Ночью в звездах боги нашли более подходящие для их бесстрастной вечности формы, чем преходящие человеческие статуи. Ибо в звездах рассеянные цвета земли концентрировались в устойчивое и невозмутимое свечение. Звезды и планеты благополучно вращались над головами последних язычников – сверкающие статуи, убранные подальше от вандализма монахов. На протяжении Средних веков звезды все еще будут нависать над христианской Европой – тревожные напоминания о бессмертных богах. Боги оставили свои имена дням недели. Их свойства все еще налагались на планеты; а планеты управляли поведением культурных людей вплоть до конца XVII века. После тринадцати столетий люди все еще будут испытывать, в более или менее христианской форме, трепет от сродства с тем совершенным и незыблемым миром, который отвратил юного Юлиана от христианства.
7. Обращение христианства, 300–363 годы
«Если бы все пожелали сделаться христианами, – писал в 168 году язычник Цельс, – то последние едва ли остались бы этим довольны»82. К 300 году ситуация полностью изменилась. Христианство пустило мощные корни во всех крупных городах Средиземноморья: в Антиохии и Александрии Церковь, вероятно, стала самой многочисленной и, уж точно, лучше всех организованной религиозной группой города. Прирост христиан произошел в тех провинциях римского мира, которые без особых потрясений перенесли неурядицы конца III века. Молчание снизошло на непоколебимо языческие провинции Запада. Напротив, Сирия и Малая Азия, наделенные звучной христианской составляющей, еще более, чем раньше, выделялись незатуманенным благополучием и интеллектуальным брожением.
Однако наиболее решительную перемену этой эпохи нельзя свести к вопросу о размере христианских общин. Наиболее значимым для ближайшего будущего христианства стало то, что лидеры христианской Церкви, особенно в греческом мире, нашли возможным отождествить себя с культурой, мировоззрением и потребностями среднего состоятельного гражданина. Из секты, противопоставляющей себя одной части римской цивилизации в пользу другой, христианство стало Церковью, готовой вобрать в себя все общество. Вероятно, это наиболее важное