Питер Бигл – Невеста зверя (сборник) (страница 19)
– Ты правда так думаешь? – поинтересовалась я. – Говорить-то так дело нехитрое, а вот легко ли на самом деле так чувствовать?
– Ну, не сказать, что легко, Мег. Но это правильно. Обычно правильные поступки труднее неправильных.
Пообедав, он протянул мне свою миску и тарелку и спросил, не хочу ли я взглянуть на Ромашку. Она, похоже, что-то приболела. Я поставила посуду на сиденье трактора и пошла в коровник навестить свою любимую старушку – корову Ромашку, которая считалась моей с самого детства. Мне ее подарили на день рождения, когда мне исполнилось четыре года. Тогда я впервые увидела ее телочкой, которая паслась с матерью на ромашковом лугу, и все лето провела с ней – спала днем в поле, играла с телочкой, дрессировала ее, как собаку. Когда Ромашке исполнился год, она позволяла мне ездить на ней верхом, как на лошади. О нас говорил весь город, и отец даже разрешил мне проехаться на ней по арене на ярмарке графства. Теперь любой фермер пустил бы ее на мясо – ни одна корова не прожила столько, сколько Ромашка у отца на ферме, – но я спасала ее каждый раз, когда отцу приходило в голову с ней расстаться. Ему даже говорить ничего не надо было – я видела его мысли так ясно, словно они были камнями под чистой речной водой. Я могла проникнуть в них и разорвать или изменить по своему усмотрению – точно так же, как заставила Томми передумать в тот день, когда он уезжал в Нью-Йорк: заставила его повернуться и оставить меня одну у пруда. На самом деле, применения для своей воли я находила самые дурацкие. Я могла бы менять людские умы, но пользовалась этой волей, чтобы отослать любимых людей прочь обиженными или продлить жизнь корове.
Отец был прав. Старушка выглядела плохо. Ей было тринадцать, и из них лет десять она каждое лето приносила по теленку. Теперь я смотрела на нее и понимала, каким эгоизмом с моей стороны было то, что я принудила отца оставить ее в живых. Ромашка лежала на земле в своем стойле, сложив ноги под собой, как королева на паланкине, глаза ее были полузакрыты ресницами, длинными, словно у красивой женщины. «Старушка, – позвала я. – Ну, как ты?» Она взглянула на меня, жуя жвачку, и улыбнулась. Да, коровы умеют улыбаться. И как люди этого не замечают? Кошки умеют улыбаться, собаки умеют, и коровы тоже. Просто это не сразу видно, и смотреть надо очень внимательно. Не нужно ожидать человеческой улыбки: у зверей она другая. Надо научиться видеть в звере его самого, и только после этого он даст вам разглядеть свою улыбку. Улыбка Ромашки была теплой, но короткой. Даже это приветствие, похоже, смертельно ее утомило.
Я погладила ее, почистила щеткой, взяла на ладонь патоки и дала ей облизать. Мне нравилось чувствовать ее шершавый язык. Иногда я думала, что, если психология мне не подойдет, надо будет заняться ветеринарией. Но тогда мне придется привыкнуть к смерти, смириться с тем, что иногда приходится помогать животным умирать. Глядя на Ромашку, я понимала, что это мне не под силу. Если бы я только могла своей волей заставлять себя так же, как других.
Когда я ушла из коровника, отец уже сидел в тракторе и протягивал мне посуду.
– Ну, я поехал, разбросаю следующую партию, – сказал он и завел мотор.
Ему не надо было ничего больше говорить о Ромашке. Он знал, я поняла, что он имеет в виду. Настанет день, когда мне придется ее отпустить. Но об этом мне еще предстояло подумать. Я пока была не готова.
На следующий день я опять пошла на пруд, но увидела, что Тристан и Томми уже там расположились. Томми принес с собой радиоприемник и поставил его на мостки: из него лилась классическая музыка, пока мой брат что-то набрасывал в своем альбоме. Тристан подплыл к нему, выглянул из воды, держась за мостки, поцеловал Томми и нырнул обратно. Я попыталась разглядеть, есть ли у него ниже талии чешуя, но он уплыл слишком быстро.
– Эй! – крикнул Томми. – Ты мне весь набросок закапал, кит ты эдакий! Думаешь, ты у себя, в морском мире?
Я засмеялась – Томми и Тристан обернулись на меня, вытаращив глаза и раскрыв рты, словно мое присутствие неприятно их поразило.
– Мег! – крикнул Тристан из пруда, помахав рукой. – Ты давно здесь? Мы не слышали, как ты пришла.
– И минуты не прошло, – сказала я, ступая на мостки, потом передвинула радио Томми и расстелила свое полотенце, чтобы лечь рядом с ним. – Надо тебе приучиться не мешать ему, когда он работает, – добавила я. – Томми перфекционист, знаешь ли.
– Потому я и мешаю. – Тристан засмеялся. – Должен же кто-то следить за тем, чтобы его картины были ближе к жизни. Ничто не совершенно, верно ведь, Томми?
– Но близко к совершенству, – ответил тот.
– Что ты рисуешь? – спросила я, и он сразу же перевернул страницу и начал делать новый набросок.
– Это не важно, – сказал он, покрывая лист серыми и черными штрихами. – Тристан все равно уже это испортил.
– Но мне нужно было поцеловать тебя, – заявил Тристан, подплывая поближе.
– Вечно тебе нужно меня целовать, – пробурчал Томми.
– Ну, да, – признал Тристан. – Разве меня можно за это упрекнуть?
Я закатила глаза и открыла книгу.
– Мег, – обратился ко мне Томми через несколько минут, когда Тристан исчез в глубинах пруда и с радостной улыбкой вынырнул на другой стороне. – Помнишь, что я говорил об одолжении, которое жду от тебя, мамы и папы?
– Да.
– Я начну работать завтра, так что не надо больше вот так появляться без предупреждения, ладно?
Я отложила книгу и посмотрела на него. Он говорил серьезно. Никакой шутки за этой сурово высказанной просьбой не последовало.
– Ладно, – ответила я с некоторой обидой. Мне не нравилось, когда Томми говорил со мной таким тоном, да еще и не в шутку, а взаправду.
Не прошло и часа, как я дочитала книгу и встала, чтобы уйти. Томми вскинул взгляд, когда я наклонилась, чтобы подобрать полотенце, и я увидела, что рот его открылся – он хотел что-то сказать мне, напомнить, или, хуже того, попросить поверить тому, что он сказал вчера о Тристане. И я заглянула в его глаза и схватила эту мысль, прежде чем она превратилась в слова. Она яростно вырывалась из моей хватки, билась, словно рыба, попавшаяся на удочку. Но я победила. Я сжала ее в цепких пальцах своей воли, и Томми вернулся к своему наброску, не проронив ни слова.
Со мной много чего не так. Но я стараюсь, чтобы люди этого не видели. Я стараюсь, чтобы все это было незаметно или естественно, или засовываю свои странности в то темное пятно на моем потолке и силой воли заставляю их раствориться. Но это обычно ненадолго. Они возвращаются, всегда возвращаются, если это действительно часть меня, а не просто минутное настроение. Как бы я ни напрягала волю, все равно ничего не меняется. Все это остается со мной – то, что я не могу отпустить Ромашку, мой гнев на людей нашего города, досада на то, что родители так добры к миру, который того не заслуживает, злость на брата, с такой легкостью шагающего по жизни. Меня бесит, что все, что мы любим, обречено на смерть, я презираю узколобость, меня обижает несправедливость мира и то, что я не могу чувствовать себя в нем как дома – как другие люди. Все, что у меня есть, это моя воля – это острое лезвие внутри меня, прочнее металла, которое крушит все, что я встречаю на своем пути.
Мама как-то раз сказала мне, что это мой дар, и посоветовала ценить его. В тот день я до истерики разозлилась на школьный совет и на горожан. Они уволили одного из учителей школы за то, что он не хотел на своих уроках объяснять, наряду с теорией эволюции, сотворение мира Богом и считал свою позицию совершенно оправданной. Никто не возмутился его увольнению, кроме меня. Я написала письмо в газету о том, что это нарушение свобод учителей, но все остальные – и ребята в школе, и их родители – просто смирились с этим. И только год спустя суд объявил, что увольнение было неправомерно.
В тот день я долго рыдала и разгромила всю свою комнату. Мне не хотелось больше ходить в школу, в которой так поступили с мистером Терни. Когда мама услышала, как я срываю плакаты со стен и разбиваю вдребезги моих лошадей и единорогов, она вбежала в комнату, обняла меня и держала, пока моя воля не успокоилась. А потом, когда мы сидели на кровати, я склонила голову ей на плечо, а она гладила меня по волосам, пропуская пряди через пальцы, и тихонько говорила: «Мег, не бойся того, что можешь сделать. Это письмо, которое ты написала, было прекрасно. Не надо корить себя только потому, что больше никто ничего не сказал. Ты сделала собственное заявление. На прошлой неделе люди говорили об этом в церкви. Может, они не заметили меня, а может, наоборот, хотели, чтобы я услышала. Как бы там ни было, я горжусь тем, что ты выступила против того, что от всего сердца считаешь неправильным. Это твой дар, милая. Может, ты этого и не заметила, но не у каждого есть такая прекрасная, сильная воля».
Слыша это, я почувствовала себя немного лучше, но не могла же я сказать ей, что пользуюсь своей волей и для недобрых целей: что я заставила Томми уехать в Нью-Йорк, не дав ему убедиться, что со мной все в порядке, вынудила папу слишком долго не расставаться с Ромашкой, держу людей на расстоянии от себя, чтобы не полюбить их и не привязаться к ним. Своей волей я удерживала весь мир подальше от себя. Это и был мой секрет – в глубине души я не любила жизнь, которая была мне дана, и не могла не сердиться на нее, на то, что, чем больше я люблю людей и вещи, тем хуже будет, когда я в итоге их потеряю. И вот Ромашка лежит в коровнике, потому что ноги ее больше не держат – и все из-за того, что я не смогла ее отпустить. И Томми повернулся ко мне спиной и ушел, потому что я не могла вынести печаль расставания. И нет у меня близких друзей, потому что я не хочу терять еще кого-то, хватит мне и членов моей семьи.