Диктует волю мне таинственный закон,
Ведет меня души чудесное волненье
От ярости былой к блаженному прозренью.
Пред господом представ, мой убиенный зять
Мне, палачу, молил прощенье ниспослать.
Его святой любви высокое горенье
Меня и дочь мою влечет на путь спасенья!
Я стал ему отцом — он спас меня, как сын,
Он — мученик теперь, а я — христианин!
Вот мщенье христиан — любви святая сила,
Она и гнев, и боль, и злобу победила!
Идем же, дочь моя! Теперь хочу я сам
Быть в жертву принесен языческим богам!
Да! Христиане мы! Пускай враги нас судят!
Паулина.
Я обрела отца! Отец со мною будет!
О чудо из чудес! О счастья дивный свет!
Феликс.
Величию творца границ и меры нет!
Север.
Кто может созерцать такие превращенья,
Не веря в чудеса, не чувствуя смущенья!
Напрасно христиан мы мучим и казним —
Они наделены величьем неземным.
Так целомудренны их добрые законы,
Что небеса дают им силы неуклонно!
Чем доля их трудней, тем выше доблесть их,
В них добродетелей сиянье не простых.
Я их всегда любил, хоть их молва чернила,
Когда казнили их, всегда мне грустно было,
Хотелось мне всегда поближе их узнать.
Мне кажется, нельзя за веру презирать.
Любого бога чтить я позволял бы людям —
Отныне христиан мы угнетать не будем!
Я их люблю, как друг, и вовсе не хочу
Уподобляться их врагу и палачу.
Вам, Феликс, вашу власть я ныне оставляю,
Служите господу, монарху угождая!
А я его любви и милостей лишусь,
Но прекращенья зла творимого добьюсь.
Он сам себе вредит своею злобой гневной.
Феликс.
Да будет вам господь опорой повседневной
И да откроет вам хотя б на склоне дней,
Великий свет любви и милости своей!
А мы, воздав хвалу великому Северу,
Пойдем предать земле принявших смерть за веру
И удостоенных пресветлого венца
И будем всюду чтить и величать творца!
КРАТКОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ МУЧЕНИЧЕСТВА СВЯТОГО ПОЛИЕВКТА, ОПИСАННОГО СИМЕОНОМ МЕТАФРАСТОМ{124} И ДОШЕДШЕГО ДО НАС В ПЕРЕДАЧЕ СУРИЯ[21] {125}
Хитроумное сплетение вымысла и правды, этот прекраснейший секрет истинной поэзии, оказывает на зрителей — в зависимости от их душевного склада — двоякое действие. Одни так склонны верить в подлинность изображаемого на сцене, что, обнаружив в пьесе несколько известных им исторических фактов, тут же решают, что доподлинны не только эти факты, но также причины и обстоятельства, которыми автор объясняет или сопровождает события. Другие, более искушенные в тайнах нашего ремесла, считают выдумкой любую незнакомую им подробность и настолько убеждены в этом, что, когда мы избираем сюжет, относящийся к отдаленному прошлому и совершенно им не памятный, они полагают, будто он — целиком плод нашей фантазии, и видят в нем лишь одно из тех приключений, какими изобилуют романы.
Что касается данной пьесы, то как один, так и другой взгляд на вещи здесь просто опасны: речь у нас идет о славе господа нашего, выражением коей является слава угодников его, чья кончина, столь достохвальная в глазах божьих, не должна казаться надуманной и глазам людским. Мы не превознесем, а умалим святость их страданий, если, воспроизводя эти страдания на сцене, допустим, чтобы зритель, как слишком легковерный, так и чересчур подозрительный, но одинаково введенный в заблуждение вышепомянутым смешением вымысла с правдой, отнесся к христианским мученикам не так, как надлежит: в первом случае благоговея перед теми, кто этого не заслуживает; во втором — не благоговея перед теми, кто этого достоин.
Святой Полиевкт — один из тех угодников, которые — если можно так выразиться — обязаны своей известностью скорее драматическому искусству, нежели церкви. В «Римском мартирологе»,{126} где днем его поминовения объявляется 13-е февраля, о нем, как обычно, сказано всего несколько слов; в «Анналах» Барония{127} ему отведена лишь одна строка, и только у Сурия, вернее, у Мозандера,{128} дополнившего последние издания Сурия, мы находим довольно подробное описание его кончины, относимой автором на 9-е января. Содержание этого места у Сурия я и счел долгом своим привести здесь. Коль скоро пьесу необходимо было сделать возможно более занимательной, дабы доставляемое ею наслаждение ненавязчиво усиливало ее нравоучительность и облегчало ей доступ к сердцу народа, я полагал уместным вооружить публику сведениями, которые помогли бы ей отличить правду от вымысла и разобраться, где речь идет о чем-то действительно святом, а где — лишь об увлекательном вымысле. Итак, вот что сообщает Сурий.
Полиевкт и Неарк, два римских всадника, связанных между собой тесной дружбой и живших при императоре Деции, то есть примерно около 250 года, в столице Армении Мелитене, исповедовали разную веру. Неарк был христианин, Полиевкт еще придерживался язычества, но обладал всеми достоинствами, подобающими христианину, и явно склонялся к тому, чтобы стать им. Когда император обнародовал чрезвычайно суровый эдикт против христиан, Неарк встревожился: его не страшили угрожавшие ему мучения, но он боялся, как бы эдикт, сулящий кары его единоверцам и почести тем, кто перейдет в язычество, не повлек за собой охлаждения, а то и вовсе разрыва дружбы его с Полиевктом. Он был так глубоко удручен, что друг его заметил это, вынудил Неарка назвать причину своей подавленности и, воспользовавшись случаем, сам открылся ему. Он сказал: «Не бойся, императорский эдикт не разлучит нас, Сегодня ночью я видел во сне Христа, которому ты поклоняешься. Он совлек с меня грязные одежды, дал мне новые, светоносные, посадил меня на крылатого коня и велел следовать за ним. Видение это подвигло меня окончательно решиться на то, что я уже давно задумал: мне ведь осталось только во всеуслышание объявить себя христианином — ты сам замечал, с каким благоговением я внимал тебе всякий раз, когда ты заговаривал о своем великом мессии, а когда ты читал мне про его жизнь и учение, я неизменно восхищался святостью его речей и деяний. О Неарк! Я мню себя недостойным вознестись к нему, я не причастен к его таинствам и не вкусил святых его даров, и все же я жажду умереть со славу его и за вечно истинное его учение!» Когда же Неарк доказал собеседнику неосновательность его сомнений на примере разбойника, который хоть и не был крещен, но, покаявшись, в единый миг обрел царствие небесное, Полиевкт, преисполнясь благочестивого рвения, схватил императорский эдикт, плюнул на него, изорвал на клочки и рассеял их по ветру, после чего, увидев, как народ несет на плечах идолов к месту поклонения, отнял их у носильщиков, разбил об землю и попрал ногами, поразив такой неожиданной ревностью всех окружающих и даже своего друга.
Тесть Полиевкта Феликс, которому император поручил восстановить гонение на христиан, воочию узрев, что учинил его зять, пришел в отчаяние при мысли, что оплот и надежда его семьи обрекает себя на гибель; он попытался поколебать Полиевкта — сперва увещаниями, потом угрозами, наконец побоями, приказав палачам разбить жертве все лицо; когда же его старания ни к чему не привели, он прибег к последнему средству — послал к узнику дочь свою Паулину в надежде, что слезы жены скорее поколеблют зятя, нежели ухищрения и строгость тестя. Эта попытка также не увенчалась успехом, и, видя, что стойкость Полиевкта приводит лишь к новым случаям обращения язычников, он приговорил его к отсечению головы. Приговор был тут же приведен в исполнение, и святой мученик, крещенный лишь собственной кровью, вознесся в пределы славы, обещанной господом тем, кто жертвует жизнью ради любви к нему.
Вот — в нескольких словах — то, что сказано у Сурия; сон же Паулины, любовь Севера, крещение Полиевкта, жертвоприношение в честь победы императора, сан Феликса, которого я сделал правителем Армении, смерть Неарка, обращение Феликса и Паулины суть плоды вымысла и театральные прикрасы. Только победа Деция над персами отчасти подкреплена историческими данными: достаточно указать, что о ней упоминает Коэфто{129} в своей «Римской истории»; однако и там не сообщается, что Деций обложил побежденных данью и приказал совершить благодарственное жертвоприношение в Армении.
Согласуются добавленные мною происшествия и обстоятельства с правилами искусства или нет — об этом пусть судят ученые; я же упоминаю о них не затем, чтобы оправдать их, а лишь для того, чтобы читатель, знал, в какой мере он должен верить в их подлинность.
РАЗБОР «ПОЛИЕВКТА»[22]
День поминовения этого мученика приурочен у Сурия к 9-му января. Полиевкт жил при императоре Деции, то есть около 250 г. Армянин по рождению, он был другом Неарка и зятем Феликса, которому император поручил провести в жизнь его эдикт против христиан. Когда друг Полиевкта убедил его обратиться в христианство, он изорвал императорский эдикт, отнял идолов у людей, которые несли их к алтарям для воздания почестей, разбил изваяния об землю, пренебрег слезами жены своей Паулины, посланной Феликсом вернуть мужа к язычеству, и был казнен по приговору тестя, так и не будучи крещен, кроме как собственной кровью. Вот что я почерпнул в истории, все же остальное — мой вымысел.
Чтобы придать действию больше размаха, я представил Феликса правителем Армении, а также ввел сцену всенародного жертвоприношения — она делает событие более значительным и оправдывает приезд Севера в эту провинцию, не вынуждая его открывать свою любовь до признаний Паулины. Те, кто, следуя совету иных толкователей Аристотеля, полагают, будто наделять героя добродетелью надлежит лишь в весьма ограниченных пределах, вероятно, останутся недовольны пьесой: добродетель Полиевкта возвышается до святости, а сам он свободен от каких-либо слабостей. Я уже говорил об этом в другом месте{130} и, чтобы подтвердить свои слова ссылкой на авторитеты, добавлю здесь, что Минтурни{131} в трактате «О поэтике», рассуждая, не разумнее ли отказаться от изображения на сцене страстей господних и мученичества святых, раз они выходят за рамки обычной добродетели, делает тот же вывод, что и я. Прославленный Гейнзий,{132} который не только перевел Поэтику греческого философа, но, развивая его мысли, сочинил Трактат о построении трагедии, сам написал пьесу о мученичестве Вифлеемских младенцев. Знаменитый Гроций{133} вывел на подмостки историю Иосифа и даже страсти господни; высокоученый Бьюкенен{134} проделал то же самое с Иевфаем и смертью Иоанна Крестителя. Опираясь на эти примеры, я и дерзнул сочинить свою трагедию, где, разрешив себе больше вольностей, нежели мои предшественники, кое в чем отошел от истории и ввел вымышленные эпизоды. Правда, сюжет, избранный мною, сам по себе давал мне больше свободы: там, где речь идет о святых, мы обязаны лишь благочестиво верить в подлинность их существования, изображая их на сцене, мы имеем право делать то же, что делаем с любым почерпнутым в истории сюжетом; но мы должны свято и нерушимо верить каждому слову Писания, где ничто не может быть изменено. Тем не менее я нахожу, что и в сюжеты из Писания не возбраняется кое-что привносить, если только это не противоречит истинам, продиктованным духом святым. Ни Бьюкенен, ни Гроций не позволяли себе добавлений такого рода, но зато их трагедии, в построении которых они подражают наипростейшим приемам древних, оказались недостаточно сценичными для нашего театра. Гейнзий проявил в этом смысле больше смелости: ангелы, качающие колыбель младенца Иисуса, равно как тень Мариамны и фурии, терзающие душу Ирода, — прикрасы, которых нет в Евангелии. Я утверждаю даже, что мы вправе опускать известные подробности, коль скоро опасаемся, что они не понравятся публике и коль скоро ничем их не заменяем, ибо это означало бы искажать Священную историю, чего не позволяет нам уважение к Писанию. Доведись мне написать для сцены историю Давида и Вирсавии, я воздержался бы рассказывать, как царь полюбил ее, когда она купалась в источнике, — воздержался бы из боязни, как бы восхищение наготой Вирсавии не произвело чересчур игривого впечатления на публику, и ограничился бы тем, что вывел Давида уже влюбленным в жену Урии, умолчав, каким образом страсть овладела его сердцем.