18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пьер Бурдье – Homo academicus (страница 8)

18

Для того чтобы бороться против таких прочтений и препятствовать сведению инструментов обобщенной объективации к орудиям объективации частичной, необходимо постоянно выбирать (вопреки опасности для коммуникации, требующей простых и постоянных обозначений) методический парафраз, производящий полное перечисление релевантных свойств, либо использовать самые «синоптические» понятия, обладающие наибольшей способностью актуализировать систему отношений и описывать ее объективно (т. е. с точки зрения внешнего наблюдателя[44]). Кроме того, следовало бы обратиться к эпистемической полиномии, способной адекватно выразить различные аспекты, в которых одно и то же множество свойств может быть определено через его объективное отношение к другим множествам, и к полиномии эмпирической (т. е. к разнообразию имен, действительно используемых для обозначения одних и тех же индивидов и групп, и тем самым к разнообразию аспектов, в которых индивид или группа предстает перед другими индивидами или группами), которая должна напомнить нам, что борьба за навязывание легитимной точки зрения является частью объективной реальности[45].

Необходимо, мне кажется, обладать твердой позитивистской уверенностью для того, чтобы разглядеть в этих вопросах научного письма самодовольный пережиток «литературной» диспозиции. Забота о контроле над собственным дискурсом, иными словами – над его рецепцией, заставляет социолога использовать научную риторику, которая не обязательно является риторикой научности: он должен навязать научное прочтение, а не веру в научность того, что читают, – или навязать последнюю лишь в той мере, в какой эта вера является частью непроговариваемых условий научного прочтения. Научный дискурс отличается от вымысла – например, от романа, признающего себя более или менее открыто дискурсом придуманным и условным – тем, что он, как отмечает Джон Серл, имеет в виду то, что говорит, принимает то, что говорит, всерьез и согласен взять на себя за это ответственность, т. е. в случае необходимости признать ошибку[46]. Однако это отличие располагается не только на уровне иллокутивных интенций, как считает Серл. Рассмотрение всех черт дискурса, призванных обозначать доксическую модальность высказываний (убеждать в истине того, что говорится, или, напротив, напоминать о том, что речь идет о видимости), несомненно, показало бы, что роман может прибегать к риторике истинности, а научный дискурс – к риторике научности, которая предназначена производить лишь фикцию науки, внешне соответствующую представлению поборников «нормальной науки», разделяемому ими в конкретный момент, о дискурсе, который социально признан ответственным за то, что утверждает.

Хотя истина и не обладает силой сама по себе, социально признанная научность является важной ставкой, поскольку существует сила веры в истину, веры, которая производится видимостью истины: в борьбе представлений представление, социально признанное в качестве научного, т. е. истинного, обладает собственной социальной силой, и в случае социального мира наука дает ее обладателю или тому, кто кажется таковым, монополию на легитимную точку зрения, на самоисполняющееся пророчество. Именно потому, что наука заключает в себе возможность этой собственно социальной силы, она неизбежно оспаривается, когда речь заходит о социальном мире. Заключающаяся в ней угроза насилия с необходимостью приводит к появлению стратегий защиты, особенно со стороны обладателей светской власти и тех, кто является их союзниками и занимает гомологичные позиции в поле культурного производства. Самая распространенная стратегия состоит в сведении эпистемической точки зрения, хотя бы частично свободной от социальных детерминаций, к точке зрения доксической путем ее соотнесения с позицией исследователя в поле. Но те, кто осуществляет подобную редукцию, не замечают того, что эта стратегия дисквалификации заключает в себе признание самого намерения, которое определяет социологию науки, а также того, что эта стратегия была бы оправданной лишь в том случае, если бы противопоставляла научному дискурсу более строгую науку о границах, связанных с условиями его производства[47].

Важность социальных ставок, связанных в случае социальных наук с социальными эффектами научности, объясняет, почему риторика научности может играть здесь решающую роль. Любой дискурс о социальном мире, претендующий на научность, должен считаться с состоянием представлений, касающихся научности и норм, которые он должен практически соблюсти для того, чтобы произвести эффект науки и достичь тем самым символической эффективности и социальных прибылей, связанных с соответствием ее внешним формам. Таким образом, этот дискурс обречен быть размещенным в пространстве возможных дискурсов о социальном мире и заимствовать часть своих свойств из объективного отношения, которое связывает его с этими дискурсами (особенно с их стилем) и в рамках которого определяется (в значительной степени независимо от воли и сознания авторов) его социальная ценность, его статус как науки, фикции или фикции науки. В живописи, как и в литературе, искусство, называемое реалистичным, – это всегда лишь искусство, способное произвести эффект реальности, т. е. эффект соответствия реальности, основанный на соответствии социальным нормам, согласно которым в данный момент времени опознают то, что соответствует реальности. Сходным образом дискурс, называемый научным, может быть дискурсом, который производит эффект научности, основанный на, по меньшей мере, видимом соответствии нормам, по которым распознают науку. Именно в рамках этой логики так называемый научный или литературный стиль играет определяющую роль: подобно тому как в другую эпоху профессиональная философия в процессе учреждения себя утверждала свою претензию на строгость и глубину, особенно в случае Канта, посредством стиля, определенного через оппозицию к светской легковесности и фривольности (и напротив, как хорошо показал Вольф Лепенис, Буффон скомпрометировал свои претензии на научность излишним вниманием к изящному стилю), социологи, чья избыточная забота о хорошем языке могла бы поставить под угрозу их статус научных исследователей, могут более или менее сознательно стремиться к отличию, отвергая литературное изящество и воспроизводя внешние атрибуты научности (графики, статистические таблицы и даже математический формализм и т. д.).

Фактически позиции в пространстве стилей строго соответствуют позициям в поле университета. Так, например, поставленные перед альтернативой писать или слишком хорошо, что может обеспечить литературные прибыли, но поставит под угрозу эффект научности, или писать плохо, что может произвести эффект строгости и глубины (как в философии), но в ущерб светскому успеху – географы, историки и социологи выбирают стратегии, соответствующие (независимо от индивидуальных вариаций) их позициям. Занимающие центральную позицию в поле социальных и гуманитарных наук, а значит, ровно посередине между этими двумя системами требований, историки, присваивая обязательные атрибуты научности, оказываются, как правило, очень внимательными к своему письму. Географы и социологи обнаруживают больше безразличия в отношении литературных качеств, однако первые, обращаясь к нейтральному стилю, демонстрируют подобающую их позиции диспозицию смирения. В порядке выражений [ordre de l'expression] этот стиль является эквивалентом эмпирицистского отречения, к которому географы, как правило, приговаривают себя сами. Что же до социологов, то они часто выдают свои претензии на гегемонию (изначально вписанные в контовскую классификацию наук), заимствуя, одновременно или попеременно, наиболее влиятельные риторики из двух полей, с которыми они вынуждены себя соотносить: математическую риторику, часто используемую в качестве внешнего признака научности, и философскую, нередко сведенную к эффектам лексики[48].

Знание социального пространства, где осуществляется научная практика, и универсума возможностей, стилистических или иных, по отношению к которым определяются ее выборы, ведет не к отказу от научных амбиций и самой возможности познания и выражения того, что существует, а к усилению (через осознание и ту бдительность, которой оно благоприятствует) способности познавать реальность научно. На самом деле это знание приводит к вопросам гораздо более радикальным, чем все инструкции по безопасности и меры предосторожности, предписываемые «методологией» «нормальной науке» и позволяющие достичь ценой небольших усилий научной респектабельности: в науке, как и в других областях деятельности, «серьезность» является типично социальной добродетелью. Отнюдь не случайно обладание ей приписывают в первую очередь тем, кто своим стилем жизни, как и стилем работ, гарантирует предсказуемость и просчитываемость, свойственные людям «ответственным», солидным и остепенившимся. Так, например, серьезность будет в первую очередь к лицу всем чиновникам от нормальной науки, устроившимся в ней словно в официальной резиденции и склонным принимать всерьез лишь то, что заслуживает серьезного отношения (и прежде всего самих себя), т. е. то, что подлежит учету и на что можно рассчитывать. На социальный характер этих требований указывает тот факт, что они касаются исключительно внешних проявлений научной добродетели: разве наибольшие символические прибыли не достаются довольно часто тому типу фарисеев от науки, которые умеют украсить себя наиболее заметными знаками научности, например, подражая процедурам и языку более продвинутых наук? Подчеркнутое соответствие формальным требованиям нормальной науки (критерии значимости, расчет вероятности ошибки, библиографические ссылки и т. д.) и внешнее уважение необходимых, но недостаточных минимальных предписаний – эти собственно социальные добродетели, в которых узнают себя сразу все обладатели социальной власти в области науки, – не только гарантируют руководителям больших научных бюрократий научную респектабельность, не имеющую ничего общего с их реальным вкладом в науку. Институциональная наука стремится установить в качестве модели научной деятельности рутинизированную практику, в которой решающие с научной точки зрения операции могут осуществляться без рефлексии и критического контроля, поскольку кажущаяся безупречность наблюдаемых процедур – к тому же часто поручаемых исполнителям – отклоняет любой вопрос, способный поставить под сомнение респектабельность ученого и его науки. Именно по этой причине, не будучи сциентистской формой притязаний на абсолютное знание, социальная наука, вооруженная научным знанием о своих социальных детерминациях, является наиболее сильным оружием против «нормальной науки» и позитивистской самоуверенности, которая является самым опасным социальным препятствием на пути прогресса науки.