Петр Владимиров – Памяти Пушкина (страница 40)
Конечно, было весьма много незрелости и юношеского задора в формулировке и провозглашении этих идей вслед за Шенье, приветствовавших «светило» и «небесный лик» свободы, «священный гром» которой
и момента, когда
Кроме того, Пушкин был весьма подвижен и близок и к некоторым людям противоположного лагеря. Потому, быть может, поэта и не приняли в Союз благоденствия[443] и другие тайные общества, и «конституционные друзья» Пушкина не посвятили его в Каменке в сокровенную глубь своих замыслов. Но все же мы не можем следовать за Белинским и Зайцевым в пренебрежительном отношении к политическим идеям и стихотворениям Пушкина-юноши, как к ребяческим стишкам, хотя бы уже потому, что на даровитого и мыслящего юношу взирали с интересом и надеждами даже такие почтенные вожди старших поколений, как Державин и Карамзин, и более молодой Жуковский, и вообще произведения юного поэта производили много шума.
Кроме своего эллинизма и выражения симпатичных для Пушкина политических идей, А. Шенье привлекал нашего поэта также и соответствием настроению и эстетическим вкусам последнего, как певец любви, природы и грусти во вкусе перелома, происшедшего в конце XVIII века. Уже в своих произведениях с античным колоритом Шенье выражал нередко чувствования, которые могут переживать и новые люди, например томление молодой души, охваченной непреодолимою любовью, и впадал при этом в недостаток, общий ему с некоторыми из его современников: он слишком любил в классической древности нездоровый эротизм, нравившийся Парни, Bertin-y, Lebrun-y и т. п. Шенье оказался, далее, сыном Руссо, переняв у последнего культ чувствительности. Под влиянием Руссо Шенье стал более оригинальным поэтом в воспевании друзей, своих возлюбленных, природы и смерти: у него есть уже стихотворения, предваряющие мягкую и жалобную гармонию Ламартинова «Озера» и выражающие сладостную горесть, наполняющую иногда наше сердце. Меланхолия («douce mélancolie, aimable mensongère» («милая меланхолия, любезное заблуждение»), страдание души, обусловленное созерцанием величия природы и нашей незначительности и неосуществимости наших мечтаний, достигшее наиболее совершенного выражения в новой поэзии и прорывающееся с большою искренностью уже у Шенье, должно было прийтись по душе нашему поэту, также подпавшему мечтательности конца прошлого и начала нашего века[444]. Юность Пушкина несколько походила на «печальную и задумчивую» молодость А. Шенье[445], и вполне могли находить отклик в сердце нашего поэта сетования Шенье о столь быстро умчавшейся молодости, об исчезнувших ее прекрасных мечтах, о любви, поблекшей от забвения, и скорбные предчувствия близкой смерти[446]. Шенье был творцом, между прочим, элегий, т. е. лирического рода, который так любил и Пушкин, защищавший элегии «венок убогий» против строгого критика, отстаивавшего оды и кричавшего:
В элегии Пушкин усматривал создание по преимуществу нашего века, между тем как оды писались
Пушкин стоял за индивидуализм в поэзии, за права поэта создавать свои собственные темы, выражать свои чувства. Это был частный вопрос, входивший в более общий – о призвании и назначении поэта и об отношении его к обществу. А. Шенье подавал повод к постановке и этого более общего вопроса, между прочим – своими «Ямбами» или обличительными стихотворениями и своей судьбой. А. Шенье явил собою для Пушкина достойный пример независимости мысли и слова поэта-гражданина, мужественно отстаивающего свои идеи ввиду «буйной слепоты» «равнодушной толпы», а не только против «мощного злодея» и «тирана». Печальная участь А. Шенье разительно также показывала, как иногда «люди платят черной неблагодарностью поэтам, открывающим им идеалы»[448], к каковым Пушкин причислял, конечно, и себя[449]. От А. Шенье некоторые выводят учение о «независимости поэтического вдохновения от каких-либо посторонних ему целей» и о «вознаграждении им поэта за ту безотзывность, которую встречает он у людей». Подобно Туманскому и Козлову Пушкин перевел стихотворение Шенье: «близ мест, где царствует Венеция златая», изображающее певца, который
Это стихотворение сближают со стихотворениями Пушкина, относящимися к тому же 1827 году, «Соловей» и «Поэт» («Пока не требует поэта» и т. д.). Тогда же пришла Пушкину первая мысль знаменитого стихотворения «Чернь» (1828)[451], в котором поэт гордо и презрительно отвечает на требование «тупой черни», «бессмысленного, непросвещенного народа», чтобы песня поэта приносила пользу, «исправляла сердца собратьев», и которое заключено, по-видимому в духе теории искусства для искусства[452], словами:
Таким образом, как будто оказывается, что у А. Шенье была почерпнута Пушкиным мысль, ставшая исходным пунктом ряда других, закончившихся как бы провозглашением теории искусства для искусства[454].
Дают и другое объяснение стихотворению «Чернь». «По словам Шевырева, Пушкин написал эту пьесу под влиянием художественной теории Шеллинга, проповедовавшей освобождение искусства, и с которою Пушкин познакомился в кружке Веневитинова. Мнение Шевырева было принято Анненковым и положено в основу его суждений о позднейшей поэтической деятельности Пушкина»[455].
В связь с этим стихотворением, заканчивающимся словами о том, что поэты рождены «не для житейского волненья», а для «вдохновенья и молитв», интересно, кажется нам, ставить написанное двумя годами раньше стихотворение «Пророк», в котором поэт представлен внявшим
получившим свыше «жало мудрое змеи», вместо сердца – «угль, пылающий огнем», и долженствующим, по велению Божию, «глаголом жечь сердца людей»[456]. Только принимая во внимание совокупность всех названных стихотворений Пушкина, можно составить правильное понятие о взгляде его на призвание поэта, взгляде, оставшемся с 1826 года неизменным[457] и отличающемся значительным своеобразием при всем кажущемся сходстве его с подобными же идеями английского поэта Кольриджа, который также был знаком с воззрениями Шеллинга, и польского Мицкевича[458]. Только обратив внимание вдобавок на юношеские стихотворения Пушкина с их толками о «черни и толпе непросвещенной»[459], возможно понять степень самостоятельности, созревание пушкинской теории, в самом сердце ее поэта происхождение и постепенное видоизменение. Что до Мицкевича, то вероятнее всего, что мысль о пророческом служении поэта он мог почерпнуть в живом общении с Пушкиным, у которого она была уже во вполне готовом виде в декабре 1825 года. Пушкин мог знать Кольриджа уже в начале 20-х годов благодаря H.Н. Раевскому[460], но и помимо этого английского воздействия он мог проникнуться величавым представлением поэта в образе пророка благодаря чтению Библии, которою он стал интересоваться с 1824 года[461], и сближению своего положения в изгнании с судьбою библейских пророков, обличителей царского нечестия[462]. Противоположение же поэта неразумной толпе также естественно развилось из тяжелого личного опыта нашего поэта и всего, что с ранних лет довелось ему испытать
а потом и в литературной критике. Уже в юные годы Пушкин пришел к идее своей обособленности как поэта. Она могла вызревать под влиянием изучения жизни и произведений А. Шенье[464] и учения Шеллинга и Жан-Поля Рихтера, но первое наглядное уяснение ее Пушкин, по всей вероятности, почерпнул из жизни того же уединенного в свой век и неподатливого Ж.-Ж. Руссо, которому он был обязан столь многим в своих основных идеях.
В индивидуализме Руссо и его последователей, в том числе Андре Шенье, который привлекал внимание Пушкина наравне с Байроном[465], и А. де Виньи[466], заключался теоретический исходный пункт того учения о правах самобытного творчества[467] и о полной охране поэтом своей духовной индивидуальности, которое постепенно все полнее и полнее развивал Пушкин и которое он завершил своим «Пророком»[468]. Презрение к толпе, неразумной, но требовавшей покорности поэта ее притязаниям, постоянно повторявшееся в поэтических и прозаических произведениях Пушкина[469], было лишь одним из проявлений этого индивидуализма, отчетливо выразившегося во второй половине XVIII века в учении о гениях и в его Sturm und Drang, а в нашем столетии в учении о героях в истории, которое разделял и Пушкин[470]. Под влиянием его Пушкин выработал учение о поэте, с виду резко отличное от толстовского: у Л.Н. Толстого произведение искусства должно действовать заразительно на лиц, для которых предназначается, а у Пушкина поэту, «шлющему ответ» всему, чему внемлет, «нет отзыва», как эху[471], с которым ранее сближал себя Пушкин, называя себя эхом своего народа[472]: поэт «утешно» поет, но «без отзыва»[473]; он одинок[474].