реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Владимиров – Памяти Пушкина (страница 17)

18
Одной картины я желал быть вечно зритель… Исполнились мои желания. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, Чистейшей прелести чистейший образец (II, 96).

Поэт не нашел этого простого угла и угас в страданиях с верой в другую картину:

Она с величием, Он с разумом в очах — Взирали, кроткие, во славе и в лучах, Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.

Патриотизм, эта народная вера, чувства дружбы и порывы «в обитель дальнюю трудов и чистых нег» охватывают поэта в 1831 году, тотчас же после женитьбы. В 1830 году Пушкин еще прощался в нескольких элегиях с увлечениями прежних лет. Веря в любовь, «в гармонию стихов», поэт готов страдать. Страдания эти вызывались смертью любимой женщины – иностранки. Уроженка Греции или Италии, она звала поэта на юге (вероятно, в Одессе) на свою родину, и весть о ее смерти возбудила чувствительную душу поэта в воспоминаниям о «Расставанье» (II, 105), к «Заклинанию» явиться и принять поцелуй, услышать клятву в любви. Трудно представить себе эту силу поэтического воображения Пушкина, с какой он вызывал образы прошлого счастья, минуты страдания и порывы примирить раннюю разлуку, раннюю смерть с любовью. В этих элегиях разгадка одной стороны душевных свойств поэта. Он воспринял с детства много простонародного, начиная с суеверий (живые отражения в «Бесах», в «Утопленнике», в «Приметах», в «Талисмане»), он вырос под живыми впечатлениями романтики и поэзии Жуковского, он много страдал от событий времени и личных неудач, и, наконец, он привык отдаваться мыслям наедине, поверять свою совесть, взвешивать свои привязанности, искать прочного и вечного в мире. Поэтому все, противоречившее этим стремлениям, возбуждало его, сотрясало его чуткую природу, искавшую поэтического покоя, гармонии, красоты, радости. Он умел ценить и упиваться такими проявлениями в природе, в жизни, в свободе мысли и чувства. Но природа, окружающие люди – только рамки для настроений поэта. Мы знаем, что поэт идеализировал простые, однообразные картины простонародной жизни и серенькой русской природы: кабак и раздолье уток молодых среди деревенской улицы, под молодым деревцем, успокаивали его чем-то родным, единственным во всем мире. Но этот же вид, среди элегий 1830 года, принимает у Пушкина совсем другой оттенок:

…избушек ряд убогий, ………………………………………………….. Над ними серых туч густая полоса. Где ж нивы светлые? Где темные леса? Где речка?.. ………………………………………………………… На дворе живой собаки нет. Вот, правда, мужичок; за ним две бабы вслед; Без шапки он; несет под мышкой гроб…

Это называется «Шалость» в ответ на подтрунивания румяного критика – насмешника. Или вот обычная физиогномия столицы того времени: «Здесь город чопорный, унылый, Здесь речи – лед, сердца – гранит» (II, 87); «Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид, Свод небес зелено-бледный, Скука, холод и гранит» (31). Прибавьте в этому «печальные поляны, глушь и снег в неведомых равнинах» – и вы поймете хандру Пушкина, его порывы к сюжетам из жизни Европы:

Я здесь, Инезилья, Стою под окном! Объята Севилья И мраком и сном!

Отсюда отдыхи поэта на таких мотивах, как «Каменный гость», «Пир во время чумы», «Анджело», «Скупой рыцарь» и др.

Богатая, незаурядная, чуднонастроенная натура – этот великий русский поэт:

Душа стесняется лирическим волненьем, Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне, Излиться наконец свободным проявленьем — И тут ко мне идет незримый рой гостей, Знакомцы давние, плоды мечты моей. И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут, И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута – и стихи свободно потекут.

Насколько разнообразны поэтические приемы Пушкина в 1830 году, когда он принялся и за «Повести Белкина» «в смиренной прозе», можно судить по известному неподражаемому «Началу сказки» о медведихе с медвежатами.

В 1831 году Пушкин женился, и самые интимные отношения вылились на бумагу из пылкого сердца поэта: «Красавица», «Отрывок» и «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» (1832). Народные сказки – остроумные, игривые, три оды – вот все, что мы находим у счастливого поэта. Теперь над ним сбылись его же шутки над Жуковским. Отселе до конца жизни поэта не столько развивается его лирика, сколько новая серьезная деятельность в области романа, повести, истории и журналистики. Здесь замечается вынужденность принять звание историографа, вести счеты с книгопродавцами, издавать альманахи и журналы. Пушкин неутомим и на новом поприще, но лирика его бедна мотивами, и, к удивлению, повторяются элегии – и даже в усиленных стонах: «Не дай мне Бог сойти с ума» (1833), «Вновь я посетил тот уголок земли» (1835), «Из Пиндемонте», «Когда за городом задумчив я брожу» (1836). Все это полно силы и в содержании, и в форме. Но странно видеть у поэта, бросившего якорь в жизненной пристани, эти звуки отчаяния, предчувствий и равнодушия в жизни. Посмотрим, однако, что находим в поэзии Пушкина рядом с этими трогательными элегиями. Преобладают подражания иностранным поэтам: Данте, древним, Буньяну, Мицкевичу. Однако поэт не забывал и народных мотивов («Гусар» и «Сват Иван» 1833 года), и религиозных сюжетов («Когда великое свершалось торжество», «Молитва» 1836 года), воспоминаний о Лицее 1836 года. Все это производит впечатление чего-то чудного, но неоконченного, каких-то замыслов подражательного и самобытного характера. И в заключение опять итоги деятельности в «Памятнике» 1836 года и обращение к жене с мыслями о смерти, о покое, о трудах и чистых негах.

Пусть не толкуют наших слов об этом периоде развития поэтического творчества Пушкина в том смысле, что женатая жизнь поэта сдавила его вдохновение, охладила его пылкую душу, помрачила страстью его ум. Напротив, этот период характеризуется в лирике Пушкина созданием, прояснением возвышенного идеала жизни, трудов и совести. Это прежде всего «покой и воля», свобода «совести и помыслов», упоение высшими искусствами, в том числе и поэзией. Но поэзия – Божий дар, ее значение выше простого наслаждения искусством. Отсюда высокое значение и поэзии, и литературы вообще. Для развития этого дара – близкого к небесному, божественному, – требуются удаление от мирской суеты («Служенье Муз не терпит суеты; / Прекрасное должно быть величаво»), усердный труд, глубокое раздумье, внимательное изучение всего, что выработано веком в области просвещения. Погружаясь внимательным оком в свою душу, поэт, как жрец, как пророк, извлекает поучение человечеству – и не только обличение, веру; но и – призыв к любви («Когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся»), к милосердию, к внутреннему духу религии, в успокоении в вечности, перед которой бледнеет мысль о смерти. Поэт должен терпеливо сносить обиду, хулу и клевету, не ждать награды и не искать ее. Только внутреннее довольство взыскательного к себе художника есть высший суд, перед которым меркнет временная хвала. Поэт не творит для «черни», для окружающих людей: он верит в вечность своего дела, он верит в пользу его даже для простого селянина. Селянин этот и с ним, как перед памятником Царя-Освободителя, и финн, и тунгус одинаково воодушевляются славным русским поэтом («Близ камней вековых, проходит селянин с молитвой и со вздохом»), его нерукотворным памятником. Поэт не верил в сладкую участь громких прав (зависеть от властей, зависеть от народа – Бог с ними!) и мечтал о дальней обители трудов и чистых нег. В такой идеальной обители, по представлениям поэта, нет места ни разнузданным пирам, ни пустой трате времени, ни страху перед хранительной стражей. Поэт стремится вывести из забвения все высокое, простое, горестное и вместе, рядом с умилением перед страданием, предается радости. Вообще поэзия Пушкина отражает необыкновенное разнообразие впечатлений поэта, доступность его духовному миру самых простых человеческих чувств («Начало повести»: «В еврейской хижине лампада / В одном углу бледна горит; / Перед лампадою старик / Читает библию»), примирения со страданиями («я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»), ожидание скромных наслаждений, надежд. Вот одна из разнообразных сторон возвышенного, чистого содержания в пушкинской поэзии. Пушкин не успел развить и выразить вполне представления о значении человеческой личности, ее свободе в пределах, поставляемых внутренним голосом.

Мы не касались лирических отступлений в поэмах Пушкина, которые дополняют выражение его душевной исповеди. Припомним хоть два места из VI и VII глав Евгения Онегина: «Увял! Где жаркое волненье, / Где благородное стремленье / И чувств, и мыслей молодых, / Высоких, нежных, удалых? / Где бурные любви желанья, / И жажда знаний и труда, / И страх порока и стыда, / И вы, заветные мечтанья, / Вы, призрак жизни неземной, / Вы, сны поэзии святой!»; «Нет, поминутно видеть вас, / Повсюду следовать за вами, / Улыбку уст, движенье глаз / Ловить влюбленными глазами, / Внимать вам долго, понимать / Душой все ваше совершенство, / Пред вами в муках замирать, / Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!» Эти два места то же, что элегии Пушкина или его пылкие обращения к великосветским красавицам. В силу своего лирического настроения (пафоса) Пушкин не мог расплываться в описаниях. Картины природы, человеческих движений у него сжаты и сливаются с чувствами.