реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Струве – Петр Струве. Революционер без масс (страница 52)

18

Но значит ли эта характеристика, что социализм есть религия?

Так же как пишущий эти строки[462], Гере решительно отклоняет такое понимание социализма. «Религия, по моему мнению, — говорит Гере с в своём ответе Раде, — всюду имеется там и только там, где человек сознаёт себя противостоящим некой конечной божественной силе и находящимся с нею в каких-нибудь, хотя бы и не поддающихся никакому контролю, отношениях. Не в доступности какому-либо контролю, а именно в сознании наличности такого отношения тут главное дело. Вот почему все те формы и пути, в которых в наше время пытаются найти или даже вновь создать религию вне указанной области отношений, представляются мне уклонениями, религиозными суррогатами, которые с религией в определённом мною смысле (а этот смысл есть в то же время тот, который к нашему времени исторически создался) имеют общего, в сущности, лишь внешности, лишь сходство душевной функции захваченного данным содержанием человека, ничего более. К таким религиозным суррогатам я причисляю социализм, который в глазах моих и всех разумных людей прежде всего есть движение политическое и экономическое, а затем общекультурное, но вовсе не религия»[463].

Отклоняя понимание социализма как религии, Гере «высшую и конечную религиозную ценность социализма» видит в том, что «социализм освобождает путь для очищенной и усовершенствованной религии будущего». Социализм делает это тем, что, давая «массе религиозно неодарённых и индифферентных» людей яркий суррогат религии, он освобождает религию от балласта безрелигиозной массы. Таким образом он превращает окончательно религию в то, чем она всегда была, в дело меньшинства, во внутреннее общение верующего с Богом.

С этой точки зрения Гере называет социализм тем камнем, на котором созиждется церковь будущего.

Я знаю, что можно многое возразить против изложенных взглядов Гере на религию с точки зрения религиозной истории и психологии, — в другом месте я, может быть, вернусь к этому вопросу. Но нельзя отрицать одного: в этом суровом анализе религиозного положения современности, исходящем от социалиста, который прошёл такой редкий и своеобразный путь развития, обаятельна теоретическая неподкупность мысли, отсутствие всякого приспособления, замазывания, всякой демагогии, т. е. именно того, чем поражено и заражено религиозное народничество Мережковского и его друзей.

Тут обнаруживается — помимо личных свойств тех писателей, о которых идёт речь, Гере и Мережковского — как раз то вошедшее в плоть и кровь культурных людей запада уважение к самозаконности мысли, за которое у нас приходится бороться ещё больше, чем за самозаконность художественного творчества. Именно из этого уважения западного человека в самозаконности мысли вытекает обаятельная теоретическая неподкупность всего рассуждения Гере.

Умственное бессилие нашей радикальной мысли, демагогический оппортунизм Мережковского в вопросах искусства и религии, который привёл, в конце концов, к внутреннему ослаблению его писательства, — всё это восходит к одной и той же давней, в сущности, болезни нашей «передовой» литературы — к оппортунистическому общественному утилитаризму, отрицающему автономные пути искусства и науки. Литературная деятельность Мережковского в этом отношении являет прямо ужасающий пример. Каковы бы ни были чисто личные психологические пружины занятой им позиции, совершенно ясно, что, обещая в «Вечных спутниках» развиться в первоклассного художественного критика, Мережковский, вообразив себя пророком новой общественности, оставил своё подлинное литературное призвание и извратил и обесценил своё литературное творчество. Достаточно сопоставить недавние статьи о Некрасове и Тютчеве, статьи по содержанию воистину плачевные, с «Вечными спутниками» и книгой о Толстом и Достоевском, чтобы измерить расстояние между тем, чем был Мережковский и чем он стал. Быть может, ни на одного русского писателя атмосфера общественного радикализма и его специфический спрос не подействовали так разрушительно, как на Мережковского.

Подлинное движение в нашей умственной жизни начнётся тогда, когда самозаконность мысли, её принципиальная независимость от общественно-утилитарных критериев окончательно проникнет в сознание. Это, в сущности, дело внутреннего идейного воспитания. Но в известной мере, конечно, этот важный шаг в развитии общественного сознания, как я уже подчёркивал выше, будет зависеть от успехов нашей политической жизни. Утверждение в стране известного политического минимума есть важное условие освобождения русской мысли от внутренних пут, её сковывающих. Тут есть некоторая аналогия между ролью политической свободы в деле русского духовного роста и той ролью социализма в деле освобождения религии, о которой говорит Гере.

Русская мысль должна освободиться от того огромного тянущего её к низу груза, или балласта общественного утилитаризма, которым она наследственно отягчена. Последнее, наименее откровенное, а потому и самое дурное выражение этого утилитаризма, это — то, которое, в лице Мережковского и его друзей, мистическую религию связывает с политическим и социальным радикализмом. Ибо тут порча мысли касается высочайшего, от чего прежний утилитаризм старого стиля просто отвёртывался и на что он тем самым не посягал. Для того чтобы восчувствовать эту порчу мысли, достаточно сопоставить Толстого и Мережковского. Толстой эпохи обращения к Богу не проходил мимо общественных явлений. Он на них откликался, но всегда — религиозно и тем самым вполне свободно от какой-либо политической и социальной тенденции. Оттого его голос и в политических делах и вопросах имел такую силу — чувствовалась его религиозная независимость. Рядом с этим и смешно и больно напоминать о том, во что главная арена деятельности Мережковского, Религиозно-Философское Общество, была превращена в дни общественного возбуждения, вызванного делом Бейлиса. Тут была не религиозная независимость, а общественная шумиха, никому не могшая импонировать, бессильная воздействовать на к ого-либо. Всякий может, а в некоторых случаях должен устраивать «общественные выступления», но выдавать их за нечто религиозное — значит фальсифицировать, в сущности, и религию и политику[464].

В конце концов, это даже плохая политика.

К анализу религиозного положения современности я вернусь в дальнейших статьях. Это даст повод и основание установить место «Вех» в развитии русской духовной культуры, ибо это место может быть понято и оценено лишь в контексте развития общечеловеческой мысли. Быть может, сами авторы «Вех» в момент издания этого сборника не подозревали или по крайней мере в полной мере не сознавали, насколько работа их мысли не замкнута в национальные рамки, насколько она входит в более широкое русло мировой религиозно-философской и культурно-философской мысли.

Религия и общественность. Ответ З. Н. Гиппиус[465]

Если социализм, политика, вообще общественность не есть религия, то как может быть «религиозная общественность»?

Вот вопрос, который в упор ставится в моём споре с Мережковским и его друзьями. На этот вопрос нельзя отвечать фактическими ссылками. Конечно, в целом ряде случаев религиозные стремления бывали тесно связаны с общественными течениями разных оттенков. Но именно возможность, фактически-психологическая, соединения с подлинной религиозностью как консерватизма, так и радикализма в общественных вопросах указывает, что эта связь — чисто психологическая, исторически-обусловленная. Те или другие общественные решения от вечных религиозных ценностей в необходимой объективной зависимости не находятся.

Раз это понято, — идея религиозной общественности становится невозможна. Или она становится явно и соблазнительно тактической. И тогда либо общественность уловляет души для религии, либо религия уловляет души для общественности. То и другое я называю тактикой и демагогией. Пусть религия есть дело не аристократическое, а демократическое в смысле доступности чистой религиозности массам, пусть религиозное сознание воплощается в коллективе, всё это не меняет своеобразия и автономности религиозного отношения к миру и к жизни, всё это ещё не даёт нам права говорить о религиозной общественности в том смысле, в каком её понимают Мережковский и его друзья.

Религиозная общественность предполагает, что религия прямо устрояет общественные отношения. А так как, с другой стороны, явно, что религия Мережковского и его друзей должна быть понимаема как утверждение какой-то церковности, хотя бы и отрицающей всю исторически сложившуюся, традиционную церковность, то, значит, эта церковность, связанная с известной общественностью, не может быть ничем иным, как своего рода теократией. Это слово вызывает определённые исторические ассоциации: и цезаропапизм и папоцезаризм и религиозную диктатуру Кальвина. Никто, знакомый с ходом развития религиозной культуры, не может отрицать, что в самой идее церкви, связанной с государственностью и общественностью, заключена огромная опасность и угроза для личной свободы вообще, религиозной свободы, в частности. Неслучайно, поэтому, свободная общественность проводит идею отделения церкви от государства и абсолютно «частного» характера религиозной жизни (Religion ist Privatsache). И точно так же чистая религиозность должна настаивать на том, что всё общественное и государственное в значительной своей части — религиозно безразлично. В том, что 3. Н. Гиппиус характеризует как «демагогию» Павла, обнаруживается не «демагогия», а наоборот, общественное безразличие этого основателя христианства. Это безразличие вытекало у Павла из того, что все политические и социальные ценности для него исчезали перед основной религиозной ценностью, спасением души. Первохристианство вообще было слишком революционно в своём религиозном индивидуализме, сочетавшемся с универсализмом, для того, чтобы ещё заниматься общественностью и интересоваться государством. Отсюда своеобразный консерватизм первохристианства, который определился именно позицией Павла. Это — консерватизм из безразличия. «Консервативная позиция христианства — метко говорит Трёльч — покоилась не на любви к существующим учреждениям и не на их положительной оценке, а на смеси из презрения, покорности и относительного признания»[466]. Христианство не обращено к миру, а отвращено от мира. Но это в известной мере положение, занимаемое всякой религией. Разница между современностью и эпохой первохристианства лишь в том, что отвращение от мира для первохристианства было связано с ожиданием близкого и телесного пришествия Царства Божия, с наивно-историческим ощущением преходящности, не только индивидуальной, но и коллективно-исторической, бытия мира, т. е. с тем, что можно назвать эсхатологическим ощущением христианства. Первохристиане чувствовали себя стоящими в конце и при конце мира. Этого ощущения у современных христиан нормально быть не может. Для современных христиан и, я скажу, для всей современной религиозности религиозная отвращённость от мира есть обращённость внутрь себя. Конечно, для религиозного человека все проявления жизни, человеческой в особенности, должны быть религиозно оцениваемы. Но именно для религиозной оценки общественные в государственные явления не могут не располагаться в иной ряд, чем для оценки политической и социальной.