реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Струве – Петр Струве. Революционер без масс (страница 40)

18

«Правильная и плодотворная постановка вопроса о „духовной сущности Германии“ дана, мне кажется, недавно в статье С. Л. Франка, под этим заглавием напечатанной в октябрьской книжке „Русской Мысли“. В этой статье не просто германская Сила, как некое цельное зло, противополагается Добру других народов, а в этой самой германской Силе анализируются и разграничиваются элементы Добра и Зла»[394].

Здесь же С. вступает в обширную и исторически длительную область толкования мобилизации как едва ли не тотальной концентрации всех наличных сил, которое преследует русскую мысль весь ХХ век и продолжает жить и ныне. Расширительное толкование мобилизации не порождается именно Первой мировой войной и имеет в русской публицистике богатую историю16, которая в целом ёмко отражена в формуле С. Она, видимо, была связана не только с войной, но и со всем строем государственной мысли С. и его доктрины «Великой России», которая интеллектуальное одиночество автора и свою институциональную абстрактность компенсирует тотальной претензией:

«Никакая мобилизация материальных сил не имеет и не будет иметь значения без мобилизации сил духовных»[395].

И здесь тоже С. привычно апеллирует к опыту Британской империи. Постулируя одним из первых ту ставшую массовой в 1920-е годы мысль, что «переживаемая нами войн а есть война народов», С. косвенно полемизирует с Булгаковым, который в художественном анализе противоборства России и Германии действительно едва ли не оправдывал материальную слабость русской армии тем, что она компенсировалась её духом[396]:

«Превосходство техники и организации с самого начала были явно на стороне Германии, но величайшей ошибкой общественного мнения враждебных Германии стран было трактовать это превосходство техники и организации, как превосходство чисто и только материальное. Техника и организация суть выражения более глубинных, духовных факторов или сил».

Поэтому, вместе с введением в Англии всеобщей воинской повинности, С. формулирует аналогичную британской задачу духовной мобилизации, то есть аналогию «английскому пробуждению» — добровольчества русской интеллигентной молодёжи, подчинения «единой моральной задаче», личной ответственности, подчинения частной инициативы государственной обороне[397].

Хорошо известно, что в 1916 году в составе делегации русских общественников С. ездил в Англию с официальным дружественным визитом и удостоился звания почётного доктора Кембриджского университета, в России будучи лишь магистром (доктором наук он стал лишь в феврале 1917). Даже готовящееся введение «сухого закона» в Великобритании после реализации такого же в России С. рассматривал как акт духовного единства двух стран[398] и восторженно отзывался о британской национальной самокритике[399]. Точности ради надо отметить, что этот англоманский восторг С. вовсе не был результатом его растущей ангажированности британским союзничеством. Ещё до того, как Великобритания дипломатически внятно поддержала претензии России на турецкие Проливы, в самом начале Первой мировой войны С. так писал о главной политической цели «сближения», словно Франции рядом с ними в этой войне просто не существовало17: «устроение и ведение мировых дел на основе соглашения между Англией и Россией»[400].

В этот исторический момент С. проникается не только образом внешней имперской мощи либерального государства Великой Британии, но и той колониально-империалистической сложностью, которую даёт эволюция Британской империи по пути этнографического и регионального дробления своей периферии. Эта колониальная и имперская периферия уже в 1917–1918 гг. будет быстро превращаться в сеть «лимитрофов» — квази-национальных государств на развалинах Германской, Австро-Венгерской, Османской, Российской империй и между ними. Эта этнографическая (даже рационально сконструированная) сложность, по замыслу С., как-то может быть совмещена со стандартом Германской империи, где «верхний этаж» высшей немецкой культуры не просто надстраивается над этнографией, но быстро ассимилирует её.

После взятия русскими войсками австро-венгерского Львова в сентябре 1914 года С. направил свои стратегические размышления на судьбу Австро-Венгрии. Он её сразу же похоронил, словно делал это всегда, но на самом деле — похоронил неожиданно, без плана. Он писал в дни взятия Львова: «Австро-Венгрии больше нет… Разорваны германо-мадьярские пути, сковывавшие народы Австро-Венгрии»[401]. И вслед этому формулировал задачи России в отношении наследства Дунайской монархии: присоединение Галиции к России, введение Венгрии в её этнографические границы[402], расширение за счёт Венгрии Сербии и Румынии, создание единого государства в границах Богемии, Моравии и Силезии18. Теперь Австро-Венгрия, угрозам которой и превращению которой в абстракцию «славянской державы»[403] посвятил столько усилий С., по его новому мнению, оказалась внутренне давно мертва: «Меч разъединил то, что распалось внутри себя»[404]. Впрочем, такую задачу уничтожения Австро-Венгрии ради польских, галицийских и ближневосточных[405] интересов России С. начал ставить с первых же дней войны, полагая, что «России и её военной силе выпадает роль спасительницы Европы и решительницы войны». Он писал тогда, что целями войны должны стать ограничение влияния и экспансии Германии — «неизбежный раздел» Австро-Венгрии[406].

Когда под контроль Русской армии и российской имперской администрации перешла входившая в состав Австро-Венгрии населённая русинами Галиция (Галичина), С. посетил новые земли России. Он специально, бросив ведение всех редакционных дел своего журнала «Русская Мысль» на Франка, поехал в Галичину в конце 1914 года и пробыл там всё начало 1915 года — в качестве «уполномоченного всероссийского земского союза»[407]. Здесь, на местности, известное отрицательное отношение С. к «украинизации» русинов, которую проводили австро-венгерские власти и поддерживала часть русинской и малороссийской интеллигенции, заметно изменилось. Видимо, С. думал о том, как практически будет выстроена автономия Галиции в составе Российской империи и на какие силы русская власть сможет там опереться, чтобы конкурировать теперь не австрийским, а с мощным польским влиянием. Польша в планах послевоенного устройства превращалась в мощную независимую или почти независимую от России силу19 и потому главным становился вопрос о культурно-этнографическом отделении от её экспансии, глубоко укоренённом в западно-русских губерниях и в новой русской Галиции.

Ещё в конце декабря 1914 — начале января 1915 года С. рисует перспективы только что завоёванной Галиции как автономной «Галицкой Руси» в составе России и отвергает её «украинство»[408]. Но уже через месяц, лично изучив реальность, С. начинает «реабилитировать» не только католицизм, враждебно критикуемый русскими консерваторами[409], как характеристику союзной Франции и русской Польши, но и украинизацию и униатскую церковь. С. так писал по этому поводу, вспоминая украинизаторское наследие М. П. Драгоманова, митр. Андрея Шептицкого, М. С. Грушевского, видя мощное влияние униатов, служащее защитой от полонизации: уния «по существу вовсе не связана с украинством», «с национально-политической точки зрения униатская церковь может быть легко вдвинута в рамки нового русского бытия Галиции»[410].

«Украинство» в Галиции, писал С., в условиях австрийской власти и польской автономии было «борьбой за русскую народность… по линии наименьшего сопротивления… таков смысл и в известной мере историческое оправдание „украинства“ рядом с москвофильством» в русинской среде, без этого и без «защитного компромисса» унии русинам грозило «ополячение».

«Противопоставляя национально-русскую и украинскую точки зрения, я в то же время ясно вижу, что это противопоставление не может претендовать на абсолютное значение… украинский элемент, строго держащийся в областных рамках… вполне совместим с общерусской культурой: малорусский, русинский, украинский, назовите, как хотите, элемент рядом с русским может существовать лишь как элемент областной рядом с национальным… Нужно, чтобы вся грамотная Галичина стала читать Гоголя в русском оригинале»20.

В серии своих внешнеполитических статей военного времени С. выступил за дальнейшую суверенизацию Балкан и объединение сербов и хорватов на будущих развалинах Австро-Венгрии[411]. Продолжая связывать внешнеполитические достижения России в результате войны с задачами внутреннего развития, С. прозрачно мыслил связи внутреннего политического (и социального! — как социалист) освобождения России с её внешней освободительной экспансией. Если на Ближнем Востоке он видел цель России — в экономической экспансии, не говоря о политическом разделе Османской империи и удовлетворяясь лишь Проливами, то на Балканах ему казалось достаточным ограничиться их политическим освобождением от Турции и Австро-Венгрии. «Пусть война освободит народы вовне и принесёт политические и социальные реформы внутри», — писал он, очевидно, о Дунайской монархии[412]. «Осуществление исторических задач России на Босфоре находится в её собственных руках», — писал он, очевидно, об Османской империи[413]. «Только через Константинополь и проливы Россия, как держава, как великий хозяйственный и политический организм, начнёт дышать полной грудью (…) через Константинополь Россия пробивается на Запад и прорубает себе туда новое окно», — писал он о Балканах как Ближнем Востоке Запада и Османской империи[414].