реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Струве – Петр Струве. Революционер без масс (страница 34)

18

Однако в решительную противоположность громкому читательскому и рыночному успеху сборника «Вехи», в пяти изданиях 1909–1910 гг. вышедшего общим тиражом в 16 тыс. экземпляров, «Русская Мысль», как признанный «орган веховцев», в 1909 году собрала всего 2500 подписчиков6, что было в несколько раз меньше числа подписчиков у таких лидеров рынка «толстых журналов», как «Русское Богатство» и главное, исключало перспективу его текущей финансовой рентабельности[325]. Активный автор «Русской Мысли» и опытный журналист, в будущем знаменитый советский литературовед Б. М. Эйхенбаум, чьи интересы, впрочем, скорее были подчинены личной научной карьере, двойственно похвалил и оценил журнал как «аристократический орган»[326]. Также подчинявший все искушения своей научной судьбе, однако принадлежавший к одному поколению со С., разделявший с ним пафос философского творчества вкупе с (впрочем, затухающим) интересом к общественной деятельности государственного масштаба, близкий к кругу С. ещё со времён «идеалистического направления», Лосский всё же оценивал «Русская Мысль» не с точки зрения демократичности аудитории, а под знаком общекультурной миссии журнала. Он вспоминал:

«Опыт революции 1905 года многому научил русскую интеллигенцию. Освобождение от узости сознания, сосредоточенного только на политической борьбе с самодержавием и на социально-экономических проблемах, начавшееся уже до революции, пошло ускоренным ходом. Появился интерес к религиозным проблемам и к православию; ценность национальной идеи и государства стала привлекать к себе внимание; проблемы эстетики, художественного творчества, истории искусства стали увлекать широкие круги общества. Журнал „Русская мысль“, редактором которого стал П. Б. Струве, был выражением расширения и подъёма интересов ко всему богатству духовной культуры»[327].

В 1917 году в журнале С. социалистический публицист В. П. Быстренин в цикле статей ввёл в публичный оборот определение, которому была уготована богатая историческая и идеологическая судьба: пореволюционный7. Уже в 1918 году его воспринял Бердяев, но, в силу цензурных условий, без публичных последствий[328]. И лишь в эмиграции, особенно на рубеже 1920–1930-х гг. «пореволюционность» стала непременным понятием в широкой известной публицистической активности Бердяева и общественном движении эмигрантской молодёжи. В те годы «пореволюционность» означала согласие с необратимостью революционных перемен в России 1917–1918 гг., что было равно отказу от антибольшевистской реставрации дореволюционного политико-экономического уклада — и даже согласие с правом большевиков на власть или участие во власти.

С. в 1917 году, после Февральской (и до Октябрьской) революции предоставивший страницы своего издания для порождения красноречивого понятия «пореволюционности», 1905–1908 годах, несомненно, сам пережил состояние «пореволюционности» как транс-революционности, после-революционности, по-революционности. То есть консервативного по сути согласия с новой реальностью, порождённой сколько угодно незаконченной революцией, в спорах о политической свободе, реальной конституционности нового режима его журнал принял участие[329]. Тогда он равно осуждал радикализм революции и контрреволюции[330], надеясь на средний путь компромисса вокруг новой меры свободы и национально-государственных, вполне «империалистических» задач. С этим пафосом творческого, то есть идейно обоснованного компромисса С. и подошёл ко времени участия в сборнике «Вехи» (1909), после которого взял решительный курс на формирование политического национализма, который он хотел навязать идущей к власти национальной буржуазии. Революция 1905 года представлялась ему тогда необратимым и достаточным фундаментом для такого либерального консерватизма.

1908–1918: религиозный индивидуализм, политический национализм и путь к контрреволюции

История идей часто упускает из виду несбывшиеся надежды идеократов, тех, кто строил свою политику и практическую философию на мало обоснованных ожиданиях, на «энергии заблуждения», открытой В. Б. Шкловским. Человеческая память избирательна и потому свои собственные заблуждения — первые жертвы мемуаристов и апологетов. Русский политический идеализм, ставивший перед России одну за другой большие задачи, пожалуй, одна из наиболее ярких жертв такой «цензуры памяти». Особенно это видно в текущей идейной публицистике, которую её авторы постыдились включать в сборники своих избранных сочинений: и не только потому, что изменился фактический исторический антураж, а и потому, что ad hoc изобретённые ими теории часто открывают для читателя всю поверхностность этих теорий. Но для археологического взгляда на историю идей такие отбракованные теории — красноречивые находки. И очень часто — находки содержательно более богатые, чем мемуарный или агиографический макияж.

Хорошо известно, что теория С. о «Великой России», с которой он выступил в январе 1908 года1, по авторскому же указанию восходит к доктрине «Великой Британии» (Greater Britain), чья имперская мощь и либеральная политическая система служили Струве образцом для подражания. Сам Струве приложил много усилий к тому, чтобы сделать свою теорию и её образец непременной страницей истории русской мысли ХХ века2. У него это получилось. Но изначально эта теория оказалась связана у С. с переживанием политических событий в Турции, на «Ближний Восток» которой и была сориентирована экспансия «Великой России» под крылом Великой Британии. После заключения англо-русского соглашения 1907 года о разделе сфер влияния в Персии и согласии в Афганистане и Китае, за считанные дни до «младотурецкой революции» в Османской империи, С. писал:

«Бессмысленная, тянувшаяся десятилетиями распря Англии с Россией изжита, и английское покровительство турецкому султану отошло в область истории… Это поворот в мировой политике, имеющий необозримое всемирно-историческое значение»[331].

В этом контексте С. вступал в резкую полемику с русскими национал-монархическими силами, ориентированными на согласие с Османской и Германской империями, напоминая, что подлинной национальной традицией России в области внешней политики являются «традиции русской политики на Ближнем Востоке», имея в виду Балканы, Проливы и Западную Армению. Даже экономическая логика развития «ближневосточного» (черноморско-балканского) вектора России приводила С. к осознанию неизбежного конфликта с Германией и Австро-Венгрией, единственным спасением от которого он считал опережающее резкое внутреннее (либеральное, по британскому образцу3) и внешнее (экспансия на Балканы и соглашение с Польшей) усиление России. Оба внешнеполитических направления означали будущее расчленение — Австро-Венгрии и Османской империи, как бы не скрывал это до времени С. Он писал:

«Наши отношения с Англией и Францией должны были бы… использованы в первую голову в целях экономического укрепления России на Ближнем и Среднем Востоке. (…) Если… мирное укрепление русского могущества в бассейне Чёрного моря и морально-политическое сближение России с западным славянством, если осуществление обеих этих задач означает войну Турции, Австрии и Германии с Россией, то… между органическим укреплением русского могущества и интересами германской политики существует непримиримое противоречие. Я думаю, что интересы Германии и России на Ближнем Востоке антагонистичны. Но… из этого антагонизма только в том случае вытечет военное столкновение, если сильной, могущественной Германии будет противостоять слабая, разъединённая внутри, раздираемая племенными антагонизмами забывшая о своём славянском призвании Россия, изнывающая под полицейским гнётом…»[332]

Британское политическое наследие, как известно, служило образцом цивилизованного развития для русского либерализма XIX — начала XX вв. Экономическая политика и ещё более — экономическое развитие Англии — служили примером для части русской бюрократии, для русских либералов и социалистов. Единственная сверхдержава XIX века, Британская империя была образцом государственного могущества. Историки и критики британского капитализма Маркс и Энгельс видели будущее всего человечества в повторении или сокращении пути Англии. И потому они часто не могли отделить в своей критике Англии своё искреннее ей восхищение. И главным империализмом, главной угрозой миру считали не британский, а в несколько раз более слабый — русский империализм. В борьбе против Российской империи отцы коммунизма не раз переходили отступали от своих принципов классового анализа и выступали проповедниками политической русофобии. Точно так же, говоря о государственных интересах родной им Германии, они и ориентированная на них германская социал-демократия — говорили как настоящие немецкие патриоты.

Примеры политической свободы в Британской колониальной империи и легальной социал-демократии в Германской империи абсолютно доминировали в социал-либеральном освободительном движении в России начала ХХ века. Широкое пространство между банкротством России как великой державой и её революционной катастрофой идейные сторонники Струве склонны были понимать как прямой путь к «Великой России». Его многолетний единомышленник ещё со времён «идеалистического направления» (1902–1905) резюмировал его проговорки так: «между социальной революцией и политической реакцией открывается ещё весьма широкое пространство, где могут действовать ряд партий, глубоко различных и по миросозерцанию, и по программам, но объединённых сознанием, что с подъёмом производительных сил России связана вся наша будущность — будущность не только как участников мирового хозяйства, но и как национально-культурного целого. И это единственный путь к „великой России“»4.