18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Петр Проскурин – Имя твое (страница 9)

18

– Все необязательным быть не может, – в Чубареве вспыхнуло чувство противоречия. – Есть что то главное и для тебя, Сева. Что?

– Конечно, есть, – тотчас согласился с ним Ростовцев; спокойная доброжелательность и в то же время какая-то главная мысль, постоянно владевшая им, отличали его манеру держаться и заставляли вслушиваться в каждое произнесенное им слово. – То, что никогда не проходит, – сказал тихо Ростовцев. – Дети, цветы… материнство… Гармония, заложенная в самой природе… Понимаешь, для меня обыкновенная зеленая ветка важнее, чем все лозунги мира, вместе взятые… она непрерывно обновляется, ветка, а лозунги устаревают…

– Когда же ты таким стал? – ахнул, к явному удовольствию Лапина, Чубарев.

– Почему стал? – спокойно возразил Ростовцев, в свою очередь с профессиональной цепкостью отмечая сильный разлет седых бровей Чубарева, выражающих сейчас крайнее возбуждение, мощный лоб, похожий на старый, высунувшийся из земли валун, неспокойные руки. – Зачем сразу искать какую-то внешнюю причину? А если в каждом из нас еще до рождения уже самой природой закладывается определенная программа? А потом, если тому способствуют обстоятельства, программа и срабатывает.

– Ты имеешь в виду соотношение таланта и действительности?

– Пожалуй… Мне кажется, если бы я мальчишкой не встретил Рериха, во мне так бы и осталось лежать мертвым грузом самое главное, – скорее подумал вслух, чем сказал, Ростовцев. – А после этой встречи появилась цель, вот я старательно и топаю к ней… всю жизнь.

– Врешь, Сева, врешь! Для того чтобы это твое главное исполнилось, знаешь, сколько еще всего надо? – Чубарев ожесточенно двинул рукой в сторону Лапина. – Надо, чтобы вот он свою керосинку кочегарил, надо, чтобы мой завод, будь он неладен, во всю ивановскую грохал, надо, чтобы кто-то хлеб сеял, да затем молол, да пек… Мало ли чего еще надо! – Чубарев размашисто ткнул пальцем в полотно на стене. – Надо, чтобы вон… твой сын где-то в чужих полях остался…

– Все правильно, Олег, – не сразу отозвался Ростовцев. – Все необходимо. Все, что ты перечислил, и еще многое другое. Но художник, пойми, художник созревает по своим законам… Иным, чем кузнец, и пахарь, и, прости меня, технократ… То, что из меня получилось, если получилось что-то, – он с раздражением повел головой по стенам, – ни из кого другого не могло получиться, ни из Лактионова, ни из Пластова, ни из Коненкова… И так же у них… Ну, дилетанты ведь все, за исключением самих творящих, это давно известно, – примиряюще улыбнулся Ростовцев, но Чубарев не пошел на уступку.

– Ты, конечно же, только себя относишь к ним, к творящим? – спросил он.

– Почему же только себя? – все с тем же обезоруживающим, ровным спокойствием не согласился Ростовцев. – Вы теперь уже не перекраиваете карты мира, вы всего лишь играете шариком. Вон один из главных кочегаров эпохи, – кивнул Ростовцев в сторону Лапина. – Как шарахнут свою керосинку, все у Данте в гостях будем. Я хочу о другом сейчас. Природа творит, народ творит, ребенок творит. И человек чем дальше будет уходить от своей природы, тем нужнее она ему будет, тем упорнее он будет ее искать. Пусть даже неосознанно, интуитивно. Ты когда-нибудь замечал, как прекрасна метель, как она музыкальна и гармонична?

– Слушай, Сева, подари мне что-нибудь, а?

– Бери что хочешь, кроме сына… там у меня еще, в боковушке, на стеллажах много лежит. Вешать некуда…

– Послушай, давай мы тебе у нас в Холмске персональную выставку организуем? Глубинку послушаешь, Россию-матушку.

– Сразу видно руководителя, – поддал жару Лапин, от души довольный разговором, – все под себя сразу подгребает…

– Ты сиди, кочегар, твое место уже определили, – огрызнулся Чубарев. – Все блоху со слоном, понимаете ли, стараетесь уравновесить… Прости, Сева, – тут же стремительно повернулся он к Ростовцеву, – тебе разве не хочется хоть однажды под рентген? Узнать о себе все без утайки?

– Зачем? Я о себе знаю больше, чем все. Нового я ничего не услышу, – усмехнулся художник.

– Тогда способ твоего существования абсолютно бессмыслен! У ленивца в Австралии, что всю жизнь головой вниз висит, больше смысла. – Чубарев начинал по-настоящему злиться. – Постой, постой… может, ты в бога веришь?

– Верю, – пожал плечами Ростовцев, к сущему восторгу Лапина, даже притопнувшего ногой от восхищения. – Верю в высший смысл и предназначение человека, стараюсь доказать, обосновать вот этим, – Ростовцев как-то даже виновато развел руками. – Иначе все теряет смысл.

– И так всю жизнь? Наедине с собой, в поисках того, чего, быть может, нет? И ничего, никого больше не надо? Если ты, не дай бог, ошибаешься?

– Кто же может знать больше, что именно я ищу, что мне надо? – последовал ответ. – Уж, разумеется, не те так называемые искусствоведы-лоцманы, которые вдруг отчего-то расплодились в последнее время. Для них ведь не искусство и не талант важны, а персона.

– Не верю, так не бывает. Человеку нужен хотя бы кто-то рядом… Эх, Сева, забыл тебя профсоюз, – не согласился Чубарев и, сокрушенно махнув рукой, пошел вдоль увешанных полотнами стен. Особенно много было детей, и постепенно его стало охватывать, хотя он и пытался сопротивляться, чувство какой-то умиротворенности и гармонии. Все было согласно и стройно в душе, окружавшей его сейчас со всех сторон, все было устремлено к тому, что было запрятано глубоко и в самом его существе, к восторгу и чистоте, так часто ощущаемым в детстве и потом куда-то безвозвратно утерянным, но вот нежданно проглянувшим…

Он недоверчиво переходил от одного портрета к другому, возвращался, проверяя себя, но чувство, владевшее им, уже не зависело от него.

– А ты знаешь, Сева, – сказал он, стоя опять перед портретом юноши, сына художника, – я недавно был в Нью-Йорке в командировке по своим делам… Вспомнил почему-то твое детское преклонение перед Рерихом и зашел в его музей…

– Вот так всегда в жизни: везет не тому, кому надо, – вздохнул Ростовцев. – Я бы полжизни отдал, чтобы побывать там…

– Это что-нибудь изменило бы в твоей судьбе? – стремительно обернулся Чубарев на его голос.

– Может быть. – Ростовцев своими детски голубыми вбирающими глазами ощупал лицо Чубарева. – Где присутствует красота, всегда можно обновить душу, по крайней мере мне так кажется. Знаешь, лягушке, чтобы не утонуть, нужно набрать воздуху, а потом уже нырнуть. Так и художнику… При мысли о Рерихе меня всегда поражают потенциальные возможности человека, – сощурил натруженные глаза Ростовцев. – Один едва-едва успевает воспроизвести себя, и на этом кончаются его общественные функции. Другие, как Петр Первый или Леонардо да Винчи, одной своей жизнью составляют эпоху. И тем, и другим отпущено одинаковое количество лет, примерно одинаковые физические данные… Пакт Мира, идея о создании международной организации для защиты духовных достижений человечества – подумать только! – пришла Рериху в голову еще в первую мировую войну. Мысль о единении человечества накануне самых разрушительных мировых войн, потрясений, стоивших человечеству миллионы жизней! Утопист, но сколько он успел за одну жизнь! Двадцатилетняя экспедиция в глубь Гималаев, около двух тысяч картин, огромное литературное наследие. Каждого из этих начинаний в отдельности хватило бы на целую жизнь. К тому же мы далеко еще не все знаем о нем.

– Ты, Сева, тоже успел за свою жизнь многое.

– Как можно сравнивать? В сравнении с ним я всего лишь рабочий муравей. Заметь, рабочий! То, что может совершить человек за одну жизнь, – грандиозно, непостижимо, но ведь это тоже входит в природу, значит, она-то и есть путь, она и есть цель. Вот главный смысл концепции Рериха…

– Жаль, что не ты был там, в заокеанском музее… Я рад, что мы увиделись, Сева, – сказал Чубарев.

4

Через несколько дней, сделав все необходимое в Москве, в ЦК, в соответствующих министерствах и ведомствах, Чубарев уже был в Холмске и, торопясь поскорее попасть в Зежск, на место, все-таки вынужден был еще день-другой задержаться: нужно было попутно утрясти кое-какие организационные вопросы и больше к ним не возвращаться. Но, как видно, вести летели впереди него, и по тому, как он был принят и как с ним разговаривали в обкоме, он понял, что и здесь каким-то образом стало известно об отношении Сталина к нему. Впрочем, приглядевшись, он решительно отмел эту мысль; просто здесь помнили его по прежней работе на моторном и теперь радовались встрече с ним искренне. Просто он оставил по себе хорошую память, и сам он помнил здесь многое; удивительно, не раз покачивал он головой, как цепко хранились в душе, казалось бы, совершенно незначительные подробности прожитых в этих местах лет. И Брюханова, в первый же день пригласившего его домой, Чубарев помнил отлично и поехал с радостью; ему приятно было снова видеть Брюханова, разговаривать с ним в домашней обстановке, среди спокойных, удобных вещей, в просторном доме; едва поздоровавшись, Чубарев ощутил с ним совершенно особую связь, не подвластную времени, а когда Брюханов коротко и как-то намеренно жестко сообщил, что ему самому вот этими руками (он слегка приподнял ладони) пришлось взрывать моторный, у Чубарева защемило сердце.

– Ах, разбойник! Как же мы после этого глядеть друг на друга будем, за одним столом сидеть?