реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Пильский – Тайна и кровь (страница 8)

18px

— Мне можете говорить… — продолжает он.

Я колеблюсь.

— Поймите, что вся ваша дальнейшая работа зависит от меня. Если вы скроете ваше задание, вам нельзя будет сделать ни одного шага вперед. С этого момента я — и только я — могу вам указать дорогу и поставить цель.

Но я упорен. Я никому не смею доверять. Я нем.

— Это похвально. Осторожность в нашем деле — все.

Он крепко стискивает мою руку выше локтя.

— Я буду решительней. Можете узнать мою фамилию. Я — Березин.

Мне это ничего не объясняет. Я продолжаю безмолвствовать. Только на один короткий миг у меня пролетает волнующая мысль:

— Почему он все-таки знает «Зверева»? Но он знает… Значит…

…Сказать или не сказать? Быть может, открыться?

— Расскажите мне ваше задание!..

Молчу.

— Ну, тогда я вам скажу пароль.

Я настораживаюсь. Важно, твердо и медленно он произносит:

— «Тайна и кровь».

Я вздрагиваю. Я повторяю за ним:

— Да. Тайна и кровь.

— Теперь доверяете?

— Да.

— Ваше задание?

Но я не решаюсь. Он останавливается, медленно и спокойно повертывает меня лицом к лицу, мы смотрим друг другу в глаза.

— В таком случае я вам назову начальные буквы имени того, кто один имеет право распорядиться нашей жизнью и судьбой.

Я опускаю глаза. Березин торжественно отчеканивает:

— Эти буквы суть следующие: «Д» и «П».

И я протягиваю ему руку и приношу извинение.

— Простите — говорю я. — Но вы сами понимаете…

И тотчас же рассказываю ему мое задание.

VII. № 2333 и № 456

Березин быль прав. Все случилось так, как он говорил. Одно за другим у меня возникали теперь все новые и новые знакомства. Иногда я сам себе казался каким-то контрабандным товаром, который передают с рук на руки из-под полы. Я переходил от одного неизвестного человека к другому, будто из класса в класс, сдавая короткий, почти немой экзамен… на какой аттестат? На аттестат и звание контр-разведчика, соглядатая, шпиона!

Через две недели меня выпустили из карантина. Я поселился в териокской гостинице «Иматра». Какая удручающая скука в Териоках зимой! Когда-то я жил здесь летом. Помню концерты приезжавших писателей и певцов, оркестры музыки — все ушло, все изменилось, и я — не тот.

…Вот я брожу по номеру. Чего я жду? Что случилось со мной? В эти дни тишины и уединения я припоминаю последние два месяца моей жизни, эти ночные звонки из чека, обыски, милицейский участок, страшный призрак убитого Томашевского, спокойного Червадзе, страшного Котку, пункт и заставу, неожиданную встречу с Березиным, его глаза гипнотизера… Куда я иду? Не качусь ли я в пропасть? Чем кончится все это?

— Вы понимаете, — спросил он, обращаясь ко мне, — всю потрясенность человека, которого ведут неизвестно куда с завязанными глазами. Но надо идти! Возврата нет. Отступлений не может быть.

Я задаю себе вопрос:

— Кого я встречу теперь? Кто следующий на моем пути?

В час дня — стук в дверь.

— Entrez!

Входит неизвестный. Элегантный костюм последней моды, тщательный пробор режет голову пополам. Человек говорит на чистейшем русском языке.

— Позвольте вам представиться: Епанчин.

Потом наклоняется к моему уху и чуть слышно и раздельно произносит пароль. Я киваю головой. Пароль верен.

— Сейчас мы должны ехать, — объясняет он.

Небрежным движением белой холеной руки он бросает на стол кусочек картона и сложенную вчетверо бумагу.

— Билет до Гельсингфорса и пропуск.

Он прибавляет:

— Мы едем вместе первым же поездом.

Я смущен.

— В Гельсингфорс? — переспрашиваю я. — Но вы видите, как я одет.

Еще бы эти глаза не рассмотрели моего одеяния!

— Ничего. Пустяки! Все будет…

Улыбается:

— Мы все переходили в таком виде. Не смущайтесь!

Я надеваю мой полушубок. В эту минуту он мне кажется особенно убогим. Мы идем на станцию. Епанчин обращается к железнодорожному полицейскому и что-то говорит по-фински. Тот почтительно кланяется. Мы входим в вагон. Епанчин меня предупреждает:

— Наш разговор здесь должен происходить только на немецком языке.

С минуту он молчит и повелительно доканчивает:

— Во все время пути ни на одной станций вы не имеете права никуда выходить! На остановках вы не будете смотреть из окна.

— Как странно! — мелькает у меня мысль. — У нас — пропуск до Гельсингфорса. Мы едем совершенно открыто. Я почему-то не должен ни выходить, ни смотреть…

По-видимому, мой спутник угадывает мои недоразумения.

— Это необходимо, — разъясняет он. — Конечно, мы доедем совершенно беспрепятственно. К сожалению, я не могу вам сказать, кто — я. Вы это узнаете потом. Пока запомните, что мы окружены врагами. Мы ведем наблюдение за ними, они следят за нами. Любой кондуктор может оказаться красным агентом. Будьте настороже! Ни одного слова по-русски!

Все это он произносит шепотом.

Поезд грохочет. Мы оба откинулись в углы диванов. Епанчин сидит против меня. Я начинаю дремать.

Наступает ночь. Эти часы кажутся вечностью. Казалось бы, эти недели карантина и уединенной, никем не нарушаемой жизни в заброшенной териокской гостинице должны были дать отдых душе и телу. Но у меня — страшная усталость. Я чувствую себя слабым, будто после тяжкой болезни или длительного голода. Дремотный сон в этом покачивающемся вагоне приносит мне тяжкие кошмарные видения…

Мне снится, будто я закружился в большом белом поле, и вот на меня злобно бросаются три черных собаки. На снегу их шерсть кажется особенно страшной. Вдруг я вижу, что их морды окровавлены и из пасти торчат огромные, конусообразные, желтые зубы, но и они растут не так, как у всех, а под углом к челюсти и выпирают наружу. И я чувствую, несмотря на сон, я явственно слышу, что кричу. В тот же миг кто то начинает меня трясти.

— Тише! Чего вы кричите? Что с вами?

Это — Епанчин. Я просыпаюсь от темного кошмара. Как тяжело! Епанчин гладит меня по колену:

— Успокойтесь! Не надо нервничать! Соберите ваши силы! Самое ответственное еще впереди, а вы уже начинаете сдавать… Нехорошо! В Гельсингфорсе возьмите душ, выпейте чаю с ромом и засните… Вам придется отдохнуть…

Я смущен. Мне стыдно за мою слабость, за мою нервность, за мою невыдержанность. Он отводит глаза в сторону. От бессонной ночи лицо его бледно. Его уверенность и подтянутость, так импонировавшие мне в «Иматре», исчезли. Он говорит: