реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Кропоткин – Идеалы и действительность в русской литературе: В чем не прав Пушкин, кто такие «лучшие люди», что и как читать строителям лучшего мира (страница 22)

18

«Дон-Кихот – бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий – берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре. Что нужды, что первая его попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойною бедою на голову самой невинности… Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы… С Гамлетом ничего подобного случиться не может: ему ли, с его проницательным, тонким, скептическим умом, ему ли впасть в такую грубую ошибку! Нет, он не будет сражаться с ветряными мельницами; он не верит в великанов… но он бы и не напал на них, если бы они точно существовали… Отрицание Гамлета сомневается в добре, но во зле оно не сомневается и вступает с ним в ожесточенный бой. В добре оно сомневается, то есть оно заподозревает его истину и искренность и нападает на него, не как на добро, а как на поддельное добро, под личиной которого опять-таки скрываются зло и ложь, его исконные враги… Скептицизм Гамлета не есть также индифферентизм… Но в отрицании, как в огне, есть истребляющая сила, – и как удержать эту силу в границах, как указать ей, где ей именно остановиться, когда то, что она должна истребить, и то, что ей следует пощадить, часто слито и связано неразрывно? Вот где является нам столь часто замеченная трагическая сторона человеческой жизни: для дела нужна мысль; но мысль и воля разъединились и с каждым днем разъединяются более…

Прирожденный румянец воли Блекнет и белеет, покрываясь бледностью мысли…[37]

говорит нам Шекспир устами Гамлета…»

Эта лекция, как мне кажется, вполне объясняет отношение Тургенева к Базарову. В нем самом в значительной степени преобладали черты гамлетовского типа. К тому же типу принадлежали и его лучшие друзья. Он любил Гамлета и в то же время восхищался Дон-Кихотом – человеком действия. Он чувствовал его превосходство; но, описывая людей этого типа, он никогда не мог окружить их той поэтической нежностью, той любовью к больному другу, которая является такой неотразимо-привлекательной чертой всех его повестей, изображающих ту или иную разновидность гамлетовского типа. Он восхищался Базаровым – его резкостью и его силой; Базаров покорил его, но он не мог питать к нему тех нежных чувств, какие имел к людям своего собственного поколения, обладавшим утонченным изяществом. Да и мудрено было бы Тургеневу питать подобные чувства к Базарову: Базаров сам был врагом «нежностей».

Всего этого мы не заметили в то время, а потому не поняли намерения Тургенева – изобразить трагическое положение Базарова в окружавшей его среде. «Я вполне разделяю все идеи Базарова, за исключением его отрицания искусства», – писал он позднее. «Я любил Базарова: я могу доказать это вам моим дневником», – сказал он мне однажды в Париже. Несомненно, он любил его, но лишь интеллектуальной любовью восхищающегося человека, совершенно отличной от той полной сострадания любви, которую он питал к Рудину и Лаврецкому. Эта разница ускользнула от нас, и это было главной причиной тех недоразумений, которые принесли столько огорчений великому поэту.

Мы не будем останавливаться на следующей повести Тургенева – «Дым» (1867). В ней Тургенев задался, между прочим, целью изобразить хищный тип русской «львицы» из высшего общества; этот тип преследовал его целые годы, и он возвращался к нему несколько раз, пока, наконец, не нашел полного и чрезвычайно художественного выражения в героине «Вешних вод». Другой задачей «Дыма» было изображение в действительном свете пустоты или, даже более того, глупости высокопоставленных бюрократов, в руки которых попала Россия после движения шестидесятых годов. В этой повести звучит глубокое отчаяние в будущности России после гибели великого реформационного движения, разрушившего крепостное право. <…> То же отчаяние побудило Тургенева написать «Довольно» (1865) и фантастический очерк «Призраки» (1867). Он освободился от этого тягостного чувства лишь тогда, когда увидел нарождение в России нового движения – «в народ», – начавшегося среди молодежи в начале семидесятых годов.

Это движение он изобразил в последней повести, принадлежащей к упомянутой серии, «Новь» (1876). <…> В 1876 году никто не мог хорошо знать молодежь наших кружков, не будучи сам членом этих кружков. Вследствие этого изображенное в «Нови» может относиться лишь к ранним фазам движения. Многое в повести подмечено верно, но ее общее впечатление далеко не точно передает характер движения, и, вероятно, сам Тургенев, если бы он был лучше знаком с русским юношеством той эпохи, дал бы повести другую окраску.

Несмотря на весь свой громадный талант, Тургенев не мог заменить догадкою фактического знакомства с описываемым. Но он понял две характерные черты самой ранней фазы этого движения, а именно: непонимание агитаторами крестьянства, вернее – характерную неспособность большинства ранних деятелей движения понять русского мужика, вследствие особенностей их фальшивого литературного, исторического и социального воспитания и, с другой стороны, их гамлетизм, отсутствие решительности или, вернее, «волю, блекнущую и болеющую, покрываясь бледностью мысли», которая действительно характеризовала начало движения семидесятых годов. Если бы Тургенев писал эту повесть несколькими годами позже, он, наверное, отметил бы появление нового типа людей действия, т. е. новое видоизменение базаровского и инсаровского типа, возраставшего по мере того, как движение росло в ширину и в глубину. Он уже успел угадать этот тип даже сквозь сухие официальные отчеты о процессе «ста девяноста трех», и в 1878 году он просил меня рассказать ему все, что я знал, о Мышкине, который был одной из наиболее могучих личностей этого процесса.

Тургеневу не удалось воплотить в поэтические образы этих новых деятелей. Болезнь, которой никто не понимал и которую ошибочно определяли, как подагру, тогда как в действительности это был рак спинного мозга, мучила Тургенева последние годы его жизни, приковывая его к постели или к кушетке. От этого периода его жизни остались только письма, блистающие умом, в которых переплетаются печаль и юмор; он обдумывал несколько новых повестей, которые остались неоконченными или же были только планами… Он умер в Париже, 65‐ти лет, в 1883 году, диктуя за несколько часов до смерти госпоже Виардо (по-французски) повесть «Конокрад».

Необходимо в заключение сказать несколько слов о его «Стихотворениях в прозе» или «Senilia» (1882). Это – беглые заметки, мысли, образы, которые он набрасывал на бумагу, начиная с 1878 года, под впечатлением случайных фактов или мелькнувших воспоминаний. Хотя и написанные в прозе, эти лирические «стихотворения» – образцы совершенной поэзии; некоторые из них – особенно удачны и производят такое же впечатление, как и лучшие стихи величайших поэтов («Старуха», «Нищий», «Маша», «Как хороши, как свежи были розы»); иные («Природа», «Собака») лучше всех других художественных произведений Тургенева выражают его философские взгляды. Наконец, в одном из них («На пороге»), написанном незадолго перед смертью, он выразил в высокопоэтической форме свое восхищение теми русскими женщинами, которые отдали свою жизнь революционному движению и шли на эшафот, неоцененные и непонимаемые в то время, даже теми, за которых они отдали свою жизнь.

Толстой. «Детство» и «Отрочество»

Более полувека прошло с тех пор (1852 год), как первая повесть Толстого, «Детство», за которой вскоре последовала другая, «Отрочество», появились в ежемесячном журнале «Современник» за скромною подписью «Л. Н. Т.». Эта небольшая повесть имела громадный успех. Она отличалась такой свежестью, так свободна была от обычной литературной манерности, дышала такой своеобразной прелестью, что неизвестный автор сразу сделался любимцем публики, и ему немедленно было отведено место наряду с Тургеневым и Гончаровым.

Во всех литературах имеются прекрасные повести и рассказы, сюжетом которых служат детские годы. Детство – такая пора жизни, которая лучше всего удавалась многим авторам; но никому, быть может, не удавалось так хорошо, как Толстому, описать внутреннюю, душевную жизнь детей с их собственной точки зрения. В «Детстве» ребенок сам выражает свои детские чувствования, причем невольно заставляет читателя судить о поступках взрослых с точки зрения ребенка. Реализм «Детства» и «Отрочества» – т. е. богатство фактов, являющихся результатом наблюдения действительной жизни, – таков, что критик Писарев мог развить целую теорию воспитания, основываясь главным образом на данных, заключающихся в двух вышеупомянутых повестях Толстого.

Говорят, что однажды, во время прогулки, Тургенев и Толстой наткнулись на старую клячу, доживавшую свои дни на заброшенном поле. Толстой сразу поставил себя на место этой лошади и так живо стал рассказывать ее печальные размышления, что Тургенев, намекая на бывшую тогда внове теорию Дарвина, невольно воскликнул: «Я уверен, что в числе ваших предков непременно была лошадь!» В этой способности – совершенно отождествлять себя с чувствами и мыслями существ, о которых он говорит, – Толстой мало имеет соперников; но в рассказах, посвященных изображению детской жизни, эта его способность достигает высшей степени размеров: раз он говорит о детях, Толстой сам становится ребенком.