реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Краснов – Заполье (страница 34)

18

— Разве? А девяносто третий?

— Ну, был сброс эмоций — спровоцированный. Причем, плановый, похоже, под контролем полным. Пену эмоциональную сбросили… как с варева кухарка пену снимает шумовкой, так и тут. Сверху; а под ней как варилось, так и варится.

— Н-ну, может, и не совсем… Но похоже.

— Вообще, проблема упора этого, предела — она ложна, по-моему. — Раздраженье хозяина и его заразило, наконец, не хотелось и справляться с ним. — Вот, мол, дойдем — тогда покажем!.. Его может вовсе не наступить, при нашем-то терпенье стадном… в быдлость уйдет весь протест, как в песок, в обыванье — в первый раз, что ли?! Особенно если по наклонной возьмутся спускать-опускать, чтоб не шибко круто. А дело к тому идет, про стабильность загугнили. Тупые, а вероятность бунта за них есть кому просчитывать — на Потомаке…

— Положим, нас-то этим не обмануть. Но и нам он, бунт, категорически не нужен! — говорил, ходил от стола к камину с вычурными грифонами, резко перед ним поворачиваясь, искоса поглядывал на него Воротынцев. — Нежелателен со всех точек зрения! Знаем, проходили: пока чернь магазины да склады грабить будет, громить — власть очередные придурки перехватят… А жертвы, кровь, а гражданскую затеют!? Довольно, пора уж и умом брать, эволюцией умной — что, неужто и не хватит нас на это?! Элиту свою, наконец, выстроить, преемственность наладить, ротацию. И вопрос вопросов здесь — как в ней совместить интерес личный с интересом национальным, державным? Как соблазны Запада преодолеть? — И остановился, на каминные часы взглядом наткнувшись. — Но мы еще поговорим, будет время. И не в «Охотничьем», а в кругу своем, без… нигилизма ненужного. Без доброжелателей. По человечку нам круг свой собирать надобно, по человечку.

— Чего-чего, а доброжелателей…

— Вот именно, — недобро посмеялся тот. — И чем они ближе, заметьте себе, тем доброжелательней…

12

На улице совсем растеплело. Снежок, ночью выпавший, уже стоптался и стаял с тротуаров, а проезжая часть и вовсе суха была, и он не стал торопиться. Устал торопиться, жить в спешке города выматывающей, в суете его и тщете пустого соперничества, по самым ничтожным поводам ощерял человек на человека порченные цивилизацией зубы. И как-то видней, более того — наглядней некуда стало, что как никто средь нынешних раздерганных сословий глуп и внушаем оказался горожанин именно, интеллигентствующий в особенности, методом окучиванья, как картофель, массово полуокультуренный было, но брошенный теперь зарастать чем ни попало, всем дурнотравьем и цветами зла, какие только измыслить может свихнувшийся на вседозволенности знания и прогресса недомерок,еще именуемый по инерции разумом… С какой-то торопливостью, с охотой необъяснимой опускался, деградировал, и куда стремительней, чем сельчанин, собрат его по исторической недоле, некую изначальную русскую трезвость, здравость даже и в пьянстве повальном все же сохранивший; и в самом городе все больше проявлялась грубая и грязная, как старые кирпичи из-под штукатурки отвалившийся, материальная подоснова существованья его, механизм довольно примитивный, изношенный, ржою обывания изъеденный донельзя. Нет, пытались и сейчас удержать ее, ветшающую плоть надстроечную всякую, сползавшую с громоздкого и безрадостного, как все кости, остова городского, крикливой рекламой хамской и вывесками загородить зияющие смысловые и градостроительные прорехи с порухами, многолетнюю запущенность, дно подвальное смрадное и злосчастных субъектов его, бомжей, на дневную поверхность в какой-то год-другой выползших разом…

А уж не разлитием ли, спросить, желчи страдать стал? Есть и это, не может не быть; но и самое время будто исходит дурной этой всеогорчающей эманацией, все горчит, что ни отведай невзначай, ни изведай — не отплюешься, начиная понимать, что даже и случайности в отношении нас не случайны совсем, что — заслужили…

В переходе подземном пели, это он услышал еще на походе, — глухо, как в катакомбах:

Вернулся я на родину…

… И нашей тихой улицы

совсем не узнаю…

Двое их было, один на аккордеоне степенно вел — средних лет, с красивым и гордым, защитно отрешенным ото всего лицом, к бетонному в грязных потеках потолку обращенным, а другой, молодой еще и со здоровым, даже в полутьме подземелья заметным румянцем, услужливо и с полупоклоном ему подыгрывал на полубаяне, подпевал:

И не скрываю слез…

В ногах у них лежал раскрытый футляр аккордеона с немногими мятыми бумажками на дне, мимо валила озабоченная, задерганная собственными желаниями и животными комплексами толпа, кидали редко; и он, нагнувшись, положил малозначащий ныне дензнак — хотя стоило бы, по чести-то, тоже просто бросить. Им, певшим о том, чего уж не было, хватало и конкурентов: нищие стояли и сидели у входов-выходов этого на три уличных угла выводящего перехода, калеки, понаехавшие с разгромленного юга азиатки с чумазой ребятней, и лучше было б этим двоим другое выбрать место. Или другую судьбу.

... Была бы наша родина

Свободной и счастливою,

А выше счастья родины

Нет в мире ничего…

Во всем этом тоже была тайна, непроглядно мутная и, угадывалось, неприглядная какая-то — и предательства их малодумного, несознаваемого, и ничего-то не стоящей теперь гордости в мнимо отстраненных лицах, и фальши всей этой, лжи в конечном счете… Но песня не лгала, не могла лгать, она-то жила сама в себе и времени своем, в правде своей, и ей дела не было до футляра с мятыми бумажками, до этой текучей и потерянно-суетливой, огруженной беспамятством толпы соотечественников бывших, до катакомбного, ржавой водицей сочащегося потолка. Она жила, вела отсюда в свое светлое пространство вешнее, к высокому своему — и никого не могла увести из суетни этой и бездумья, кроме разве невольных, прокорма ради, певчих самих, к славе ее старой и достоинству, впрочем, никаким боком не причастных уже.

А хорошо поют, дураки.

13

Не созвонившись даже, не предупредив, явился Сечовик — старик почти, сухонький и подвижной не по возрасту, минуты посидеть спокойно не мог. И другим, кажется, не давал его, покоя, затеребил и Базанова сразу:

— Позвольте, это какой архитектор — не Алалыхин, часом? С бородкой такой, эспаньолкой? Тогда задаром не надо… только словесами испражняться, хвост распускать — никудышний! А на проекты хоть не смотри: сараи с окнами да башнями…

— Да нет же, — весело удивился Базанов, — никакой не Алалыхин, с чего взяли вы… Гашников, Петр Евгеньевич — потомственный, можно сказать, художник, знаток. Вот и статья его у нас вчера вышла как раз, гляньте-ка…

И тот успокоился тут же — ненадолго, впрочем; схватил газету, читать стал, быстро, проборматывая слова отдельные, фразы:

— Так… могилища… необратимость времени, но не духа… Это очень он верно… оч-чень, знаете! Дух веет где хощет, в том числе и во времени, да-да!.. Восточный придел, есть… Третья четверть девятнадцатого — ну это, положим… Время освящения, а не закладки, да. Та-ак, так-так… Нет, неплоха статья, и язык… да, и язык. И дело ведает. Но пунктиром как-то все, знаете, аллюром. Ах да, продолженье-то следует..

Алалыхина того, неутомимого толкача проектов своих и хулителя чужих, Базанов помнил, встречал несколько раз в околокультурных тусовках: из тех говорливых и к начальству ласкательных, велеречием обхаживающих, коих в злом просторечии пристебаями зовут и каких на беду поразвелось в восьмидесятых с избытком, не сулившим ничего доброго, повсюду копошились они, стяжали все что могли, особо не стесняя себя общепринятой, еще бытовавшей порядочностью и не стесняясь других. Поневоле невестку вспомнишь, Евдокею: глядела на младшенького своего, тогда двухлетнего еще, как он тянул от сестренки все игрушки к себе, головой качала: «Все «мне» да «мое»… Вот и построй с такими комунизму…»

— А вот, кстати, гашниковское, — он порылся в бумагах на столе, протянул Сечовику ксерокопию эскиза. — Церквушка в Непалимовке, из проекта его…

— Да? Оч-чень даже недурно! Но наша-то лучше. Да, лучше: изначальности больше, старинности. А тут новоделом пахнет, эклектикой некой… новодел же? — Базанов сообщнически, так получилось, кивнул, не сдержал улыбки. — Ну вот… Нет, подлинность предпочитаю, она не обманет. Обновленчество всякое — оно и в архитектуре церковной подколодно, сглупа или с прицелом. И в храмах должны они быть, догматы меры и красоты. Но это — не худшее, есть вкус.

— Да там коробка одна кирпичная осталась, в селе, ни фотографий, ни документов каких. От коробки плясали. И, простите, не вяжется как-то: красота — и догмат…

— А эллинская мера, золотое сечение — не догмат? — напал Сечовик, тряся скрученной уже в трубку газетой, шутить такие люди не очень-то умеют. Да и ты-то сам, спросить, из шутников, что ли? Чересчур серьезен, а здесь это, похоже, не прощается. Или в самом деле, как иные верующие смеют считать, не надо слишком-то всерьез мир этот принимать, много чести падшему? Многовато трагифарсу этому — если был бы другой взамен, лучший… — Во всем — архитектуре, скульптуре, драме? А распевы знаменные русские, иконопись, а старины или хоть песни народные?! Догмат в широком смысле — это всего лишь то, что отстоялось, временем проверилось… утвердилось в истинности, да! Вся классическая физика иль математика — сплошь догматы, с пифагоровых штанов начиная. Да раньше, с первых пирамид, с громового знака еще!..