Петр Гнедич – Мир приключений, 1927 № 08 (страница 37)
Иван Егорыч ушел от гостей пораньше и лег в амбаре, подостлав соломы. Во дворе, как другие, он не мог спать: прямо в лицо глядел месяц и мешал шум гульбы. Позвал с собой Фильку. Тот молча лег, ткнулся ему в плечо и засопел. Иван Егорыч погладил его по спине.
— Большущий ты стал мужик, Филька.
— Ничего, — вздохнул Филька. И опять молчание.
— В мать, видно, молчаливый вышел.
Позднее послышались у амбара шаги. Филька присел, прислушался. На пороге затемнел чей-то облик.
— Ну, теперя я к мамке пойду, — Заявил Филька.
Зашелестела под его ножонками солома.
— Мамка, ты?
— Я, сынок.
Не спалось Ивану Егорычу. Пока перед глазами были люди, с которыми надо было говорить, пить и петь — легче было, — не так томила тоска по Ядвиге. А вот сейчас всплыла она перед глазами, дразнит его обманным сиянием глаз. Гонит сон. Мука думать о ней. Стал прислушиваться, к чему бы прицепить разгоряченные мысли.
На деревне тихо. Где-то равномерно повизгивало в телеге немазанное колесо. Под полом амбара возились мыши. И вдруг явственно послышался сонный Филькин голос:
— Мамка, ты чего ревешь? Будя, а то и я зареву…
— Ш-ш, сынок, спи с богом.
— Мамка, а вить я ему нынче не молился, — признался Филька.
— Это здря, сынок…
— А я сичас стану. Только не так как поп: «госпомилуй», а по своему, как надысь.
— Ну-к, что ж…
Филька закряхтел, громко зевнул и заговорил лениво и мягко:
— Ты, бог, мамку и тятьку миловай беспременно, потому как она, мамка, мать мине родная, а тятька картуз привез и ремень ракилованный. Такого-то ремня всю деревню обшарь — не сыщешь. Тетку Таньку тоже спасай, она завсегда молоко из-под коровы похлебать дает, и вишенья сухого в подол насыпет. А тетку Катьку не миловай и не спасай. На кой ее спасать? Что рубаху новую на свадьбу нарядить не дала?.. Ведьма эдакая.
— Цыц, сынок! — всхлипывая, остановила Дуня, — спи…
— Ладно, я и то об остальных не стану молить. Пущай сам как знает: хошь миловает, хошь нет.
Иван Егорыч беззвучно засмеялся.
— Ишь, жулик, — подумал он о сыне, — не то, что безбожник, а хватай выше — указания богу делает.
— Мамка, — уж совсем засыпая протянул Филька. — а мухи, небось, тоже молятся. Я видал: помахает против лобу лапкой и кланяется. И правда… Да ты щеку вытри, а то мокрая, — сердито прибавил он.
— Спи, спи, — в голосе Дуни кроме слез слышалась нежность. — Положь на плечо головенку, да и засни, глупенькой.
Утром отец Ивана Егорыча, без рубахи, в одних портках, долго хлюпался у колодца. Филька, не моргая, смотрел, как дед льет на седую голову и красную, в лиловых жилках, шею холодную воду. Такие добровольные мука были совершенно непостижимы для Фильки.
Потом вся семья, уже озабоченная, по будничному, завтракала свадебными остатками. Молодые сидели в сторонке. Старик первый встал и подошел к Ивану Егорычу.
— Дунька к своим тебя свести сбирается. Ейная родня в обиде, почему, мол, зятек в свою сторону вернулся, а к нам и не объявляется. Сходить надобно.
Иван Егорыч взглянул на Дуню.
— Ты что не сама сказываешь?
— Я не смею.
— Собирайся.
До брода шли молча. Филька, присвистывая в глиняный свисток, похожий одновременно и на собаку, и на петуха, бежал впереди.
— Давай отдохнем, — предложил Иван Егорыч, когда поднялись на крутой берег.
Он лег на траву и закинул руки за голову. Дуня присела на краю тропинки.
— Чем это так пахнет хорошо? — помолчав, спросил Иван Егорыч.
— Вишь, все в цвету, — поглаживая траву, сказала Дуня.
Земля цвела белым цветом гречихи и пестрыми мотыльками гороха, лиловыми звездочками картошки и желтоглазыми подсолнухами. Щебрец, пригретый солнцем, при каждом вздохе ветра лил целые ушаты аромата, от которого сладко делалось в горле и голова кружилась.
— Дуня, — позвал Иван Егорыч.
— Я тут, — чуть слышно ответила Дуня.
И оттого, что в голосе ее была настороженная тревога, Ивану Егорычу легче было начать. — Догадывается, значит, — решил он и, сразу, единым духом проговорил:
— Я с тобой жить не стану, отвык я от тебя. И от деревни отбился. Не нравится мне тут…
Дуня коротко вздохнула. Раз. Другой. Отщипнула пучек травы, изорвала в куски и бросила.
— Я и то примечаю что-то… — перевела дух. — А уж в деревне, известно, — какая жизнь. — И замолчала. Потом быстро поднялась и крикнула надтреснутым голосом:
— Филька, назад ступай. Домой вертаемся…
Иван Егорыч оперся на локоть.
— Постой. А как же к твоим? И не поговорили ведь…
— Что зрящие слова говорить? Все сказал. А к нашим — поспеем. С бедой придем — торопиться нечего.
И пошла назад, не оборачиваясь на ревущего Фильку. Конец ее розового фартука то и дело всплескивался парусом от колен к глазам. У Фильки одна штанина, намокшая при переходе через брод, спустилась и облепила худую ноженку.
Иван Егорыч смотрел им вслед, пока они не скрылись за недостроенной избой на том берегу. Потом взгляд его скользнул по лугу и задержался на белом, как большой ком ваты, гусе. Гусь вытянул одно крыло, прижал к нему оранжевую лапу и, изогнув гибкую шею, сердито теребил под крылом перья. Потом загоготал, взмахнул крыльями и грузно полетел к воде. Во все стороны понеслись от него белые пушинки и легкими одуванчиками закачались на зеленой траве…
Когда Иван Егорыч вернулся в избу, там было сумрачно. Молодежь уехала догуливать свадьбу к сватам. Отец что-то клепал у печи. На лавке за столом сидела Дуня. Филька ел кашу, старательно облизывая ложку.
— Дело, дело надумал сынок, — заговорил старик, как только Иван Егорыч вошел. — Мы по полвека с женами жили. И все ладно было. А ноне — в обед сватал, а в полдни раз-нравилась… «Катись, мол, от меня». Только, милый, вот что я тебе скажу: ты там как знашь, а только и нам бабы твоей не надобно. У меня окромя ее три снохи. А делов не так-то много. И хоша бабенка она смирная, а все — глотка. И опять же парень у ней. А ты знаешь, что нонешний год она со своей нормы и шести мер не собрала, а картошку не садила вовсе.
— Зато наткала за всех, — с горечью проговорила Дуня. — Сама кудель брала, сама трепала, ноченьки напролет просиживала.
И заплакала.
— Так-то, парень, — продолжал старик. — Уж вы сами обмозговывайте дела-то свои.
— Обмозгуем, — хмуро ответил Иван Егорыч.
Дня через два сидел он с женой у Сарычева, своего тестя. Там вся родня собралась на семейный совет. Сначала погорячились. Чуть до драки не дошло. Но дядя Митрий урезонил:
— Дело говорите. А брань — опосля.
— Жалко мне девку, что и говорить, — вздыхал Дунин отец. — А куда ее взять? Кабы мать ейная жива была, а то от покойницы трое осталось, — да взял молодуху с тройкой, сам восемь выходит. Своих девок сбыть не чаю как. А то Дуньку, отрезанный ломоть, назад бери. Ишь, чего не было! Да еще с парнишкой. То сказывал — вернусь, избу поставлю, а то вон что…
— Эдак и другие твои девки по-выдут замуж, а там, гляди, и назад в избу. Да еще с приплодом. Корми, дескать, батюшка, — насмешливо и злобно сказала молодуха с истомленным лицом.
Дуня, прислонившись к косяку порога, плакала.
— Насчет Хильки — это ты зря, тетка Мархутка, — сказал дядя Митрий, — разговор о бабе идет, а его мы к себе взять согласны. Люди мы бездетные, а он мальченка шустрый. Пущай у нас живет, раз уж ему безотцовщина вышла.
Иван Егорыч встал. Душно ли стала в избе от людей и клокочущего самовара, а только, как больной зуб, заныло сердце.
— Пойдем, что ли, — не глядя на жену, позвал он.
Старик Сарычев вышел с дядей Митрием проводить.