Петер Хандке – Короткое письмо к долгому прощанию (страница 8)
У моряка круглое лицо, широкие ноздри. Он носил очки, перхоть, упавшая с бровей, замутняла стекла и взгляд. Белесые губы, золотой зуб. Он говорил тихим голосом, который в конце каждой фразы вопросительно и напевно повышался, переходя в пение, словно он ждал кивка, чтобы продолжать дальше. Он снял фуражку и показал мне зачес, какой носили все поклонники рок-н-ролла. Очки сползли на нос, глаза смотрели на меня со слепым, безразличным дружелюбием. Я заметил, что впервые за долгое время могу смотреть без напряжения на человека в упор. Просто
Неужели мне все еще нужно прикидываться кем-то другим, чтобы выглядеть естественно? – спросил я себя, отделавшись наконец под предлогом срочного телефонного звонка от назойливого попутчика. – Неужели мое поведение, с чем я соглашусь, а с чем нет, распознается только в разговоре, когда я начинаю возражать? Разве не ясно это по моим манерам, по тому, как я двигаюсь, как держу голову, смотрю по сторонам? Или я все еще не избавился от дурной привычки на каждом шагу выдумывать себе новую позу? – размышлял я в такси по пути в отель. – И разве со стороны заметно, что всякий раз я решаю про себя, какую осанку принять, какой жест выбрать? Может, оттого и возникает впечатление, будто я заранее готов согласиться с любым суждением?
А может, меня хотят только проверить? – раздумывал я, наблюдая у подъезда, как водитель передает чемодан швейцару. – Вероятно, я похож на человека, по которому сразу видно, что им можно вертеть, как вздумается; к таким людям с первого взгляда перестают питать уважение и интерес, сопровождающие обычно всякое знакомство; с ними сразу начинают говорить запанибрата, потому что их нечего опасаться; такие готовы довольствоваться всем и даже обиду проглотят с удовольствием.
Невольно я запрокинул голову – как при кровотечении из носа; облака отсвечивали розовым, и мне сделалось страшно оттого, что ночь настает так стремительно. Ведь еще совсем недавно было утро, я садился в поезд, потом прошелся с моряком по площади – и вот уже вечерело: длинные тени, когда ненадолго проглядывало солнце, ложились вокруг, словно знаки, что скоро совсем стемнеет и все станет иным и означать будет нечто иное. Со странным чувством, будто нога, которую я выкидывал вперед, делая шаг, слишком легка, в то время как другая, отстающая, слишком тяжела, я следовал за швейцаром по коридору, который вел в глубь отеля к стойке администратора. Я только и успел, что заполнить формуляр и подождать в лифте, пока туда ввозили постояльца в инвалидном кресле; но, когда я оказался в номере, солнце уже заходило. Я вышел из ванной – и уже смеркалось. А когда я повесил в шкаф плащ, расправив его, возможно, чуть тщательнее, чем обычно, и оглянулся – было уже темно.
– Ты,
Человек бился в конвульсиях, его выносили из дома, я кинулся туда, увидел, как он задохнулся перед дверью – «от цветочной пыльцы!» – другой, тот, что держал его, начал вдруг оседать и свалился, я помог внести мертвого в дом, потом медленно побрел прочь, и, когда босой ногой наступил на маленький и даже не острый камешек, пронзительная боль прошила меня, словно током, с головы до пят. Потом женщины за моей спиной шептались о смерти, жалостливо; они даже не шептались, только шуршали их платья, два жабьих глаза выглядывали из болотной жижи, дверная ручка медленно повернулась – жалостливо? – я вытянул голые ноги и угодил в крапиву. Краем глаза я успел заметить прошмыгнувшую белку, но это был лишь фирменный гостиничный брелок, который все еще тихо покачивался на ключе в двери. «Не хочу больше быть один», – сказал я.
В Финиксвилле, к западу от Филадельфии, жила женщина; перед отъездом я написал ей, пообещав при случае наведаться. Ее звали Клэр Мэдисон. Три года назад, когда я впервые был в Америке, мы однажды переспали. Мы были едва знакомы, я тогда опередил события и потому невольно вспоминал о ней слишком часто.
Я отыскал ее номер в телефонной книге и позвонил.
– Ты где? – удивилась она.
– В Филадельфии, – ответил я.
– А мы с дочкой завтра едем в Сент-Луис. На машине. Поедешь с нами?
Мы договорились, что я приеду завтра часов в двенадцать, а после того, как ребенок днем поспит, мы отправимся.
Она быстро повесила трубку, а я остался сидеть у телефона. На ночном столике стояли маленькие электрические часы. Тусклый свет разливался от циферблата по всей темной комнате. Каждую минуту, когда перескакивала цифра, часы тихо пощелкивали. Когда мы увиделись в первый раз, Клэр было около тридцати. Это высокая женщина с пухлыми губами, которые при улыбке не приоткрывались, а только делались тоньше. У нее округлое лицо, гладить ее было как-то неловко. Вообще невозможно было представить любовные ласки с ней. О себе она никогда не говорила, да и мне не приходило в голову, что о ней можно что-то сказать. Ее присутствие всегда было настолько физически ощутимым, что еще и говорить о ней казалось излишним. Вот мы и говорили обо мне или о погоде – это был единственный способ нежности, нам доступный. Вести себя иначе мы уже не могли, это нас утомляло. В день отъезда я зашел к ней, она крикнула мне из комнаты, что дверь не заперта; эта незапертая дверь и поза, в которой она стояла, прислонясь к другой двери, когда я вошел, мгновенно, как во сне, сложились для меня в сигнал – подойти к ней и стиснуть. Вспомнив, как все случилось, я встал, потом снова сел и до боли зажмурил глаза. И это бесконечное бормотание, когда она раздевалась. Отвернувшись, мы что-то говорили не своим голосом, потом долго молча рассматривали друг друга жадными и все же пустыми взглядами. Мы начали ласкать друг друга. Казалось, ласкам не будет конца, мы даже закашлялись от возбуждения и разомкнули объятия. И все повторилось: мы снова жадно и застенчиво разглядывали друг друга с ног до головы, потом стыдливо отводили глаза, отворачивались, один из нас опять принимался бормотать севшим от волнения голосом, пока другой не прерывал его лепет новыми преувеличенно пылкими ласками. А дверь, к которой она прислонилась, оказалась всего-навсего дверцей огромного американского холодильника. Ну а потом, во время очередного порыва этих деланых нежностей, мы вдруг слились. Я чувствовал, что надо произнести ее имя, – и не мог. Она преподает немецкий в колледже. Отец ее после войны обосновался в Гейдельберге, но к себе не зовет, только шлет письма, советуя как следует учить немецкий. Она была замужем. Ребенок у нее не от меня.
Глубокая ночь. Номер мой высоко, на последнем этаже, и свет с улицы не доходит до моих окон. Вокруг темные здания учреждений, уборщицы оттуда уже ушли. Только однажды в проеме между домами мелькнул яркий луч – низко пролетел самолет, мигая сигнальными огнями. Я обзвонил несколько филадельфийских отелей, достаточно дорогих, чтобы удовлетворить запросам Юдит: «Шератон», «Уорвик», «Адельфия», «Нормандия». Тут меня осенило, что она могла остановиться и здесь, в моем отеле; я позвонил портье. Да, жила, но уже два дня как уехала. Ничего не оставила и ничего не забыла; счет оплачен наличными.
Я рассвирепел, потом ярость внезапно прошла, и меня объял такой ужас, что, казалось, все предметы в комнате превратились в летучих мышей и трепещут крыльями. Потом и ужас прошел, мне стало просто тошно оттого, что я все тот же и не знаю, как мне быть. Я попросил принести из ресторана тостов и к ним красного французского вина, зажег сразу все лампы в комнате – разве что на рекламном проспекте можно увидеть гостиничный номер в таком освещении. И в ванной все лампы включил. Когда появился официант с тележкой, на которой тосты нелепо соседствовали с бутылкой красного вина, я вдобавок включил еще и цветной телевизор. Я ел, пил вино и поглядывал на экран, когда оттуда доносился женский вскрик или, наоборот, слишком долго не доносилось ни звука. В одну из таких пауз, когда стало слышно потрескивание телевизора, я поднял глаза и увидел на заднем плане кадра пустынный ряд старых немецких бюргерских домов, а на переднем, совсем близко, появилась голова чудовища и проплыла мимо. Иногда фильм прерывался, и мужчина в поварском колпаке рекламировал готовый обед из пяти блюд: достаточно опустить целлофановый пакет в кипящую воду и через несколько минут вынуть. Для наглядности мужчина все это проделывал, взрезал пакет ножницами, и снятые крупным планом дымящиеся порции плюхались в бумажные тарелки. После этого я уже только пил вино. Посмотрел по другой программе мультфильм про кошку, которая так сильно раздула жевательную резинку, что та лопнула, и кошка в ней задохнулась. В первый раз на моей памяти кто-то погибал в мультфильме.