Песах Амнуэль – Месть в домино (страница 17)
— Я понимаю, — мрачно проговорил Фридхолм и кивнул официанту, чтобы тот принес счет. — Но кто-то все-таки умудрился спрятать нож, несмотря на все обыски. И кто-то из тех, кто был вчера в театре, — убийца.
— Это понятно, — пожал плечами Ландстрем. Подошел официант, Фридхолм положил на тарелочку пять евро, эксперт добавил свои семь. Встали.
— Это понятно, — повторил Ландстрем, направляясь к выходу. — Ты, конечно, проверил, не выходил ли кто-нибудь из зала во время представления, не проходил ли за кулисы?
— Конечно, — сухо сказал Фридхолм. — А также кто из певцов, миманса и балета где стоял, кто кого видел, и кто куда двигался.
— И ничего подозрительного?
— Ничего и никого.
— На сцене было темно.
— Только в последний момент. А до того — яркий свет, бал, танцы.
Ландстрем пропустил майора в дверь, вышел вслед за ним в коридор, где было тихо, только в дальнем конце работала шваброй уборщица.
— Поэтому тебя так заинтересовал тот странный звонок из Штатов? — спросил эксперт.
— В частности.
— Совсем невозможно отследить? На телефонной станции…
— Это был звонок с мобильного телефона.
— Тем более!
— Номер был блокирован, установить не удалось, в компании «Эриксон» говорят, что сделали все возможное.
— Но они могли хотя бы определить место, откуда… Это же элементарно делается!
— О, конечно! Спутниковая система «Галилео», гордость, понимаешь ли, европейской системы космической навигации…
— Ну? Ты говоришь с такой иронией…
— Нет, я серьезно. Они не смогли установить ничего. Говорят, что, возможно, произошел сбой в системе. Еще одна странность ко всем прочим, да?
— Понятно. Там ведь было раннее утро?
— Слишком раннее. Физики вообще странный народ, — сказал Фридхолм, останавливаясь у двери своего кабинета.
— Ты не идешь домой? — спросил Ландстрем, прекрасно зная, каким будет ответ.
— Я еще поработаю, — сказал Фридхолм. — День и вчерашняя ночь были такими суматошными… Надо посидеть, подумать, перечитать показания…
— Но ты же не один этим занимаешься!
— Конечно. В группе шестнадцать человек, а толку-то? Все читают, смотрят, расспрашивают, ищут зацепку. Ты обратил внимание, Свен: пока мы сидели в кафе, мне никто не позвонил?
— Я думал, ты отключил телефон.
— Ну что ты! Просто никто ничего…
— Понятно. Что ж, желаю удачи.
— Если будет что-то новое в связи с этим кинжалом… — сказал Фридхолм.
— Позвоню немедленно.
Фридхолм открыл дверь и перенес ногу через порог, в кабинете двое сотрудников сидели за компьютерами, третий, стоя у окна, рассматривал что-то на дисплее своего мобильного телефона.
— Петер, — эксперт тронул Фридхолма за плечо, и тот обернулся, придерживая дверь, — я вот что подумал. Этот физик… Если он действительно физик… Посмотри на сайте университета. В Бостоне хороший университет. Попробуй найти физика, интересующегося оперой. Думаешь, таких там много?
— Попробую, — вяло согласился Фридхолм. Ему в голову пришла другая мысль, и он старался ее не упустить, пока не дойдет до своего стола и не запишет на листке бумаги то, о чем только что подумал. Тоже безумная идея, как и предложение Ландстрема, но если нет ничего больше…
Номер 12. Премьера
— Я тебе звонила на мобильный, почему ты не отвечал, ты же знаешь, я волнуюсь, а мне сейчас нельзя, а ты отключил телефон, будто тебе все равно, как я сегодня спою, пять минут до выхода, а ты вдруг являешься, как ни в чем не бывало, чего от тебя хотел этот полицейский?
Я выслушал длинную тираду, подошел к Томе, взял ее лицо в ладони и поцеловал в губы — при всем народе, если, конечно, можно считать народом двух гримерш, Ализу и Кэт, делавших вид, что ничего особенного не происходит, и маячившего за дверью старшего инспектора Стадлера, который, напротив, старательно изображал, что происходит нечто из ряда вон выходящее.
— Ты сотрешь мне помаду! — воскликнула Тома и отступила на шаг. — У тебя на пальцах остался грим, а у меня нет времени опять краситься!
— Все в порядке, мисс Беляев, — подала голос Кэт. — Губы я вам сейчас подкрашу.
— Мисс Беляев, ваш выход! — вскричал динамик голосом помощника режиссера Летиции Болтон. — Миссис Барстоу заканчивает арию, прошу вас.
— Поговорим потом, — сказала Тома и неожиданно перекрестилась. Я произнес «Аминь!» и, взяв Тому под руку, проводил к двери, а потом мимо посторонившегося Стадлера по длинному коридору к выходу в кулисы. Суета здесь была страшная, бегали статисты в форме матросов неизвестно какого флота, мне почему-то казалось, что не было у шведов в восемнадцатом веке таких красных лампасов на штанах, но, видимо, художник все-таки справлялся по историческим книгам. А еще в узких проходах толпились какие-то неизвестные личности в цивильных костюмах. Может, они работали в театре, а может, были родственниками хористов, солистов или оркестрантов, получившими заветные контрамарки без места и вынужденными поэтому околачиваться там, где, как они считали, на них меньше всего обратят внимание. И точно — не обращали. Если среди них был тот, кто принес в кармане настоящий нож… хотя как он мог пронести хотя бы вилку через один из металлоискателей… что за мысли лезли мне в голову, но пока я об этом думал, Тома оказалась вдруг на сцене, будто частица, преодолевшая единым квантовым скачком потенциальный барьер.
Оркестр энергично отыграл короткую вступительную мелодию — она еще несколько раз будет повторяться в третьем и четвертом актах, — и Тома пропела таким чистым, сильным и высоким голосом, что у меня перехватило дыхание:
— Segreta, ascosa cura che in cor desto…
Все в порядке. Голос звучит, Тома в роли, можно успокоиться и слушать.
Кто-то взял меня за локоть и крепко сжал. Я обернулся — конечно, это был вездесущий Стадлер, он, должно быть, воображал, что я могу смыться от него в это оперное прошлое, в Европу, которой не существует и не существовало на самом деле. Сомма, конечно, был хорошим либреттистом, театр понимал, а потому жизненной правды в этих рельефных сценах было не больше, чем в картинах Тинторетто или Веронезе, изображавших реальность не такой, какая она была на самом деле, а такой, какой они ее видели — раз в сто более яркой, раз в сто более живой и раз в двести более энергичной, чем на самом деле.
— Как по-вашему, — спросил я, — может кто-нибудь сейчас выйти на сцену, незаметно для окружающих подойти к Амелии или Густаву, вот он стоит в матросской форме, изображает собственного подданного…
— Помолчите, — бросил Стадлер, — у вас почему-то странная особенность: вы молчите, когда надо говорить, и говорите, когда надо молча наблюдать и делать выводы.
— Какой же вывод вы сделали сейчас? — спросил я с любопытством и попытался освободить свой локоть, но это было так же невозможно, как высвободиться из пасти крокодила.
— Пойти и убить может кто угодно, никаких проблем. Например, вот за тем задником, никто на сцене не увидит, верно? А потом выйти…
— В последней картине нет такого задника, это сейчас, в жилище колдуньи…
— Понимаю. Ну, все равно. Я хочу сказать, что подойти и ударить кого угодно ножом не проблема. Но вот сразу после этого… Здесь, в кулисе, трафик, как на первом федеральном шоссе в час пик.
— Вы это только сейчас поняли?
— Во всем нужно убедиться собственными… — назидательно произнес Стадлер и неожиданно замолчал на середине фразы. Я не сразу понял, в чем причина, и только когда до меня донеслась фраза Густава «Di' tu se fedele il flutto m'aspetta», осознал, что действие на сцене уже добралось до песенки Ричарда, за кулисами все застыли, Стефаниос пел очень аккуратно, выводил каждую ноту так, будто поднимался на высокую пирамиду, ступенька за ступенькой, но Гастальдон пел Густава лучше, он лучше чувствовал, Стефаниос же принадлежал к той породе оперных солистов, которых я называл певческими автоматами: поют они правильно, не придерешься, но не ощущают при этом ничего и ничего не видят, кроме дирижерской палочки. Красиво, на дилетантов вроде Стадлера производит впечатление, но — пусто, как бронзовый ларец заводской работы.
А когда Стефаниос эффектно (я вздрогнул от неожиданности) взял верхнее соль, которого, вообще говоря, в партитуре не было — типичная дань оперной традиции, как же завершить арию без верхней ноты? — из зала на сцену обрушился шквал аплодисментов, как волна цунами, и мне даже показалось, что хористы, окружившие Густава, подались назад под давлением звукового потока. Кричали «браво», вопили «бис», женских голосов было почему-то больше, чем мужских, и я подумал, что на самом деле приветствуют не Стефаниоса (как бы ему ни хотелось), а умершего вчера и еще не отпетого Гастальдона, и биса требовали от него, а он уже не мог…
— Хорошо, да? — прокричал мне на ухо Стадлер. Надо же, и этого проняло. Что: музыка или пение?
— Музыка или пение? — спросил я, не повышая голоса, но старший инспектор понял, он смотрел на меня и мог прочитать по губам.
— Пение! — завопил он. — Никогда не слышал ничего подобного!
Это верно. Я тоже никогда ничего подобного не слышал, и, похоже, маэстро Лорд был со мной полностью согласен: он стоял за дирижерским пультом, опустив правую руку с палочкой, а левой перелистывал партитуру, что-то в ней искал, но это было чисто механическое движение, потому что, вообще говоря, мысли дирижера витали далеко, а взгляд, хотя и был устремлен на кого-то, стоявшего на сцене неподалеку от нас, не выражал решительно ничего. И хорошо, что, кажется, все, кроме меня, смотрели сейчас не на дирижера, а на Стефаниоса, сделавшего шаг к авансцене и купавшегося в лучах неожиданно свалившейся на него славы. Интересно, сам-то он понял, что произошло минуту назад? Все вели себя, как обычно, то есть, так, как всегда ведут себя во время оглушительных бисов: хористы тихонько хлопали, и каждый наверняка думал «эх, мне никогда не выпадет такое счастье», миманс вообще ни на что не обращал внимания, в гомоне и криках они получили возможность открыть рты и, как я понимал, беседовали о домашних делах или плохой погоде. А оркестранты… Ну, те просто обязаны были понять произошедшее, слух у них хороший, у многих абсолютный, но и в оркестре я ничего необычного не увидел: скрипачи постучали смычками по декам и успокоились, виолончели переговаривались о чем-то, опустив смычки, а остальных я со своего места не видел; кто-то, может, и оглядывался сейчас в недоумении, но я этого не мог заметить и вновь перевел взгляд на маэстро Лорда. Тот успокоился, наконец, внушил себе, видимо, что случилась у него слуховая галлюцинация, а может, и зрительная тоже, я ведь не знал, что именно видел дирижер со своего места.