реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Вежинов – Весы (страница 10)

18

Что же получается? В пятницу я прилетел из Афин. В котором часу? Это легко проверить. Дома я не ночевал. Где же я был? Неизвестно. Но я чувствовал, что скоро узнаю эту тайну. Хоть где-то, да был же я с людьми или хотя бы с одним человеком, он-то мне и скажет. Потому что вряд ли это был случайный прохожий. В субботу я пошел в управление и был там до четырех часов, даже не обедал. Неизвестно почему, этот факт особенно озадачивал меня. Почему я не заехал утром домой? Или хотя бы не позвонил по телефону, если у меня были срочные дела в управлении. И какие могут быть срочные дела в субботу… Та память, которую я сохранил, подсказывала мне, что никакого важного и ответственного дела не сделаешь без помощников и специалистов, или, по меньшей мере, без секретарши или машинистки… Потом я поехал на стройку. Зачем? Может быть, просто из любопытства. Там тоже не работали в субботу, и кому бы я мог пожаловаться, если бы заметил неполадки. И потом, в выходной день, кто мог быть свидетелем того, что случилось со мной? И действительно ли все было так, как уверяли меня Топалов и моя жена…

Вереница странных и необъяснимых фактов, которые никоим образом нельзя связать воедино. Связующая нить все время ускользала от меня, и ничто не подсказывало, где ее искать.

Я стал перебирать другие документы и бумаги. В карманной записной книжке – одни имена и телефоны, но они мне ничего не говорили. Много времени ушло на фотографии. Два больших белых конверта были набиты снимками. При их виде у меня появилось странное и приятное чувство, что стоит только углубиться в них, память тут же полностью вернется ко мне. Но ничего подобного не произошло. Действительно, в отдельные минуты я как будто к чему-то прикасался, казалось, что вот-вот передо мной забрезжит свет… Но я снова погружался в темноту, которой до сих пор не ощущал и понятия не имел, как она непроглядна. Так было, например, над фотографией у Кельнского собора, сделанной поляроидом. Тот, кто снимал, постарался захватить в кадр часть собора, и ему удалось поймать только арку входа – весьма несимметричную, как мне показалось, будто ее строили разные мастера и в разное время. Но я сразу понял, что это именно Кельнский собор, а не Реймсский или Миланский. А те двое, что стояли рядом со мной и смотрели в объектив, кажется, были готовы заговорить. И я оторвал взгляд от снимка, испуганный и подавленный.

У меня оказалось немало заграничных фотографий, сделанных, наверное, во время служебных командировок. Рим, Лондон, Париж – их я узнал безошибочно. Бретань, Сан-Тропе сумел угадать. Но иные снимки весьма озадачили меня. Восточные базары; стремительные водопады; тропическая растительность… И ни проблеска памяти, ни намека на ощущение, что я побывал в этих местах. Я бы вообще не поверил, что когда-то видел все это своими глазами, не будь на фотографиях моей высокой, мрачноватой фигуры и моего лица, словно обреченного богом не знать того, что называется человеческой улыбкой.

Может быть, поэтому такое сильное впечатление произвела на меня единственная фотография, на которой я смеялся. Мы были сфотографированы вместе с Лидией почти в обнимку, такие счастливые, будто нам принадлежал весь мир. Господи, неужели это было на самом деле? Куда улетела эта радость, ни следа которой я сейчас не чувствовал? И как раз в эту минуту в кабинет без стука вошла Лидия.

– Что с тобой? – вздрогнула она.

– Ничего, дорогая, я просто перебирал фотографии. Какие-то мгновения она всматривалась в мое лицо; вот они, искорки страха, который мне уже знаком; быстро успокоилась, наверное, поверила мне.

– Хочешь перекусить?

– А что у нас есть?

– Много кой-чего. Есть сосиски, есть печенье, есть дыня.

– Хорошо, давай печенье, – обрадовался я. – чай?

– Есть и отличный чай, разных сортов. Целая коллекция. Но ты пьешь чай только по утрам.

– Ничего, можешь принести чаю.

Она повернулась к двери, но я позвал ее.

– Иди сюда, посмотри на эту фотографию. Лидия подошла, оперлась левой рукой на мое плечо и нагнулась к столу. Ее легкие волосы коснулись моей щеки.

– Когда сделана эта фотография?

– Не помню точно. Но не меньше пятнадцати лет назад.

– Господи, какие мы были молодые! И какие красивые!

Я хотел сказать «счастливые», но передумал. И он вышла из кабинета, ни о чем не догадавшись. Я ста. перебирать документы, которые обнаружил в маленьком железном сейфе. Диплом. Свидетельства о наг радах и премиях, все по архитектуре, денежные квитанции, сберегательная книжка, гарантийные квитанции Все эти бумажки – это был я и все-таки не я. На книжке оказалось около двух тысяч – весьма скромны! семейный капитал. Но за последние пять – шесть месяцев я не снимал никаких сумм.

Часам к семи я устал, пошел в холл и направился к окну. Горлица сидела в гнезде, не сдвинувшись ни на сантиметр. Маленький черный глазок все так же смотрел на меня. Кажется, она меня заметила, но не испугалась. Наверное, она и не боялась нас, раз устроила гнездо так близко возле окна.

– А что, Пинки лаял на нее?

– На кого ему лаять?

– На голубку.

– Пинки не кошка, – отозвалась Лидия. – Пинки был настоящим джентльменом и никогда не позволил бы себе лаять на даму.

– Он жив, – заметил я.

– Ты думаешь? – она глянула на меня быстро. И виновато.

– Не думаю, а знаю. Ты вообще искала его?

– Я сделала все, все, что могла. Искала его по всему кварталу, дала объявление в газету. Пока безрезультатно.

«Пинки, Пинки, – с горечью думал я. – Только ты мог бы сказать, я ли твой хозяин… Или вам подбросили кого-то другого вместо меня…»

Я простоял у окна с полчаса. Уже вечерело, небо, видневшееся между ветвями, покрылось мелкими ржавыми облаками; они еще светились. Но скоро и те потускнели, небо темнело, холодело, начали стихать и шумы, поднимавшиеся с улицы. Я был спокоен и безрадостен. Какое-то уныние закрадывалось в душу, наверное, оттого, что небо погасло…

Вскоре мы поужинали, на этот раз мы ели в кухне. Впервые я не испытывал зверского голода, зато мне захотелось выпить вина. Наверное, только так я мог заглушить уныние и чувство одиночества в своей душе, которое грозило превратиться в пытку. Но Лидия не подала на стол вина, а я не стал просить. Я смутно чувствовал, что, пожалуй, не надо подправлять жизнь, пусть душа принимает ее такой, какова она в самом деле. Гораздо позже я понял, что, в сущности, ничего в жизни нельзя подправить и ничего нельзя стереть; можно только запрятать то, чего не хочется знать, в какой-нибудь тайный уголок души, где оно станет превращаться в сгусток. А это очень страшно, люди еще не знают, как это страшно. Мы вернулись в холл.

– Включить телевизор? – спросила Лидия.

– Нет-нет, ни в коем случае! – воскликнул я. Сейчас-то я понимаю, что боялся неведомой жизни, неизвестных людей. Тайно, в душе. А ведь тогда я и не подозревал, что ожидает меня в этом большом и страшном мире.

Я взглянул на свои часы – было девять. В это время в больнице я уже гасил свой ночник и тут же засыпал. Я мог спать сколько угодно, и когда угодно, – наверное, благодаря лекарствам, которыми доктор Топалов усмирял мои нервы.

– Тогда пойдем спать, – сказала моя жена.

– Пойдем, – кивнул я.

И мы пошли в спальню. Я немного стеснялся, снимая с себя части одежды, одну за другой. Лидия делала это куда свободнее и естественнее, как любая женщина, которая не боится показать себя. Она раздевалась не торопясь, медленно и методично, становилась все более нагой и осязаемой. Вот она повернулась ко мне спиной, в одних черных, сильно облегающих трусиках. И в розовых домашних туфельках на каблуках. Наверное, она знала, что делает. Или не знала, но это все равно. Я смотрел на нее в глубоком изумлении. Я никак не мог связать воедино увядшее лицо, которое увидел при нашей первой встрече, с этим молодым, сильным и необыкновенно стройным телом. Потом она просунула голову в какую-то коротенькую рубашечку с оборками у ворота, похожую на блузку, и одним жестом сняла то, что оставалось под ней.

Я стоял посреди спальни как пень.

– А твоя пижама вон там, – сказала она спокойно, без капли волнения.

Но все это, конечно, была ложь. Я надел только верх от пижамы и старательно застегнулся на все пуговицы. Потом снова обернулся. Она сидела на своей кровати и молча смотрела на меня. Сидела, чуть расставив ноги, – не бесстыдно, нет, – но все-таки я совсем ясно понял смысл ее позы. Мне показалось, что ее лицо побледнело и вытянулось. Я боялся смотреть в это лицо и потому отошел к своей кровати и забрался под тонкое одеяло, обшитое простыней. Когда я повернулся, она все еще смотрела на меня. Сейчас на ее лице были видны одни глаза, пылавшие внутренним огнем. Она уже не старалась скрыть свое волнение.

– Хочешь, я приду к тебе?

– Хорошо, – сказал я.

Но я не хотел этого. Не хотел, не знаю почему, но это правда. Лидия с напускной неохотой лениво пересекла комнату и села на краешек моей кровати. Она не сказала ни слова и начала медленно расстегивать мою пижаму. Очень медленно, может быть, для того, чтобы скрыть дрожь в пальцах.

– А мне не рано? – спросил я. – Мне нельзя делать никаких резких движений.

– Тебе не нужно ничего делать, дорогой, – сказала она. – Я все буду делать вместо тебя.

Не хочу описывать, что я пережил. Я только сознавал, как это смертельно опасно. Она даже не подозревала, что я в любую минуту могу взорваться и рассыпаться на тысячи кусков, если не я сам, то мой разгоряченный мозг с еще не зажившими следами травмы. Она ползла по мне как огромная белая гусеница, липкая, обжигающая своим внутренним жаром. Я чувствовал, что погружаюсь в некий ад, или в некий гнусный рай, где слова «наслаждение» и «страдание» не имеют никакого смысла. То, что я испытывал, было выше них или, вернее, вне их. Какое-то время мне казалось, что надо мной повисла летучая мышь с острыми, как иголки, зубами и хочет во что бы то ни стало перегрызть мне сонную артерию. Я не верил, что останусь жив, и все-таки пришел в себя в какой-то пустоте, где ничего не было, кроме серого, навеки потухшего пепла.