реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Сурков – Игра в Шекспира. Пьесы (страница 2)

18

Джон. О, мне это знакомо. Я и сам когда-то здесь остался навсегда. Просто взял, решил – и остался. И, знаете, нет ни малейшего сожаления. Иногда так просто – взять и все поменять. Женщину. Дом. Город. Страну. Поменять и все. Потому что там, где тебе хорошо – там твой дом.

Владимир. Хоум… Дом… Да, там где гуд, там где хорошо… А вот что делать, если тебе – не хорошо? Если тебе не гуд?

Джон. Не хорошо?… Знаете, я сейчас скажу то, что, наверное, не говорил никому и никогда. Иногда я начинаю чувствовать, что внутри меня живет… кто-то другой. В нем нет ни следа от того Джона, который был лет десять назад. Тогда, конечно, было совсем другое время, и я был – мальчишка, ничего не понимал, ничего не знал. Но все было просто, понятно – весело и по-доброму. А потом… А потом ты меняешься. Ты начинаешь играть роль. Хочется казаться хорошим. Всем. Для всех. И ты начинаешь прикидываться. Притворяться. Имитировать. Врать. Постоянно врать. Дома ты один, с друзьями – другой, с коллегами – третий. А где ты – настоящий? Где тот мальчик, что радовался рассвету и смеялся, когда ночью муха ползет по плечу и щекочет лапками? Неужели он навсегда исчез? Но нет ведь, вот он, по-прежнему жив, внутри меня, он здесь, никуда не делся? Но кому нужен этот мальчишка? Да никому. Попросту – никому…

Владимир. Ноуан. Никто… Да, никто. И никто не понял меня там, у бассейна – я же говорил, что должен рассказать вам о том, что случилось у бассейна? Там же тоже – никого не было, никого, кто бы понял меня, кто бы почувствовал, кто бы вообще мог представить, что со мной происходит. Они мне все, в один голос: «Спой, спой, Володя!». И я пою, а они – плачут. Они все – плачут. Там был Николсон. Там был Битти. Там все – плачут, понимают, все понимают, даже не понимая ни слова, ни звука, ни единой фразы… Они не понимают значения слов, но понимают при этом, о чем я пою. Фантастика! Опьяняет! Нечеловечески, похлеще водки…

Джон. Водка?

Владимир. При чем тут водка? Вот, стереотип, раз русский – так водка… Мы все оказываемся пленниками стереотипов, неуловимых, странных, невероятных стереотипов. И никуда от этих стереотипов не денешься – будь уверен в них, живи с этими стереотипами, не вырваться из них, не пролезть сквозь них, не изменить их. Раз Володя – так непременно с гитарой. Я же говорил, что я актер? Знаете, сколько людей меня поджидает у служебного входа театра? Десятки! Передают кассеты, стихи, тащат выпить – обязательно будет какой-то ханыга со стаканом. И, с одной стороны, я не должен их обижать – в конце концов, они – от чистого сердца, они не со зла. И подписываешь фотографии, пластинки, просто бумажки какие-то, и отвечаешь, если спрашивают… Но нет-нет да и рявкнешь на кого-то особо назойливого – куда ж без этого, иначе не получается… А потом садишься в машину, едешь домой и коришь самого себя за это. Так вот, давайте я все-таки дорасскажу, что было сегодня у бассейна…

Джон. Говорите, говорите, пожалуйста. Я вижу, вам важно.

Владимир. Импотант… Да, вери импотант. Вери мач импотант, я бы так сказал. Так вот – я пел им сегодня, там, у бассейна, и они сказали мне столько хороших, теплых слов, столько важных слов, столько невероятно искренних слов… Я думаю, они именно что были искренними – были, а не казались. И я улыбался в ответ, и мне было приятно. Еще бы не приятно, когда тебя слушает сам Джек Николсон, великий Джек Николсон! И я допел, и захотел просто чуть-чуть передохнуть, пройтись – а они меня не отпускали. Вообще. Совсем. «Еще, еще!» – кричали они. Но я все-таки вышел, спустился вниз, на лифте, долго спускался, это же небоскреб – и очутился на парковке. Там я закурил и стал думать о том, что со мной только что произошло.

Джон. Не понимаю ни слова, но говорите, говорите, мне нравится, как вы говорите…

Владимир. Вот и они так же, кивали, улыбались и говорили, «лайк, лайк, джениус»… А я стоял на парковке, курил и думал – может, бросить все к чертовой матери, остаться здесь, буду играть в Голливуде, авось, пристроят, буду что-то делать, язык выучу худо-бедно, я вот уже по-французски говорю немного, не последняя я бездарность все-таки. И вдруг – я вижу как к соседней машине идет… он.

Джон. Что?

Владимир. Чарльз Бронсон. Знаете его?

Джон. О, Бронсон! Ковбой!

Владимир. Да-да, ковбой! Сколько я фильмов с ним смотрел! Как мне нравились эти фильмы! Честно, нравились. Нет-нет, не подумайте, я не сентиментальный человек, но редко, когда увидишь на экране настоящего мужчину – сильного, смелого, красивого. И я сделал шаг к Бронсону, я просто хотел пожать ему руку, сказать ему это «спасибо», это «сенк ю», может, тоже сказать, что я актер…

Джон. Что же случилось, хотел бы я знать…

Владимир. А он посмотрел на меня и говорит: «Гет аут». Отвали то есть. Понимаете, он принял меня за одного из назойливых поклонников, он думал, что мне нужен был автограф или что-то такое. Он меня попросту отшил, понимаете? Как я бы, например, отшил ханыгу со стаканом. Но я-то не ханыга! И я тут понял – я для него – как тот негр на пятой авеню, которого я видел, все проходят мимо, и никому не важно, что с ним происходит, жив он или умер. Все – даже Чарльз Бронсон – пройдут мимо меня, потому что никому нет дела, ни до меня, ни до кого-то еще. Всем есть дело только для себя.

Джон. Он вам нагрубил…

Владимир. Для всех существуют только они сами – природный, а, может, приобретенный эгоизм, я не знаю, да и, признаться, разбираться не хочу. Я понял тогда лишь одно – играть по этим правилам я не буду никогда. Мне все-таки нужна человечность, а не этот «гет аут». Мне нужно понимать, что все не просто так. Что я нужен этим людям, и что они любят не образ на сцене, а немножко любят и меня, за то, что я – человек. Не самый плохой человек, как мне кажется. А здесь – это невозможно. Это может быть только там, дома. И никаких других вариантов. К сожалению. Хотя – почему, к сожалению? Если мне нельзя быть здесь, то кто сказал, что мне будет плохо – там?

Джон. Не знаю, о чем вы говорите, мистер, но ваши эмоции… О, я их понимаю. Я понимаю. Нью-Йорк завораживает, Нью-Йорк захватывает. Знаете, я родился в Англии, жил в Ливерпуле, потом в Лондоне, но нигде я не чувствовал себя в безопасности. Нигде, никогда. Это ужасно… Я когда-то играл в группе, не знаю, слышали ли о нас в России, но думаю, что слышали – во всяком случае, ваше правительство нас на гастроли к вам не пустило, – и мы были настолько популярны, что не могли и ярда по улице пройти.

Владимир. Популярны? Попьюла? О, мистер, кажется, мне все понятно… А я-то думал, что показалось, что просто… Что просто – похож… Получается, это – вы и есть. Не сказал бы, что знаю ваше творчество, но знаю, конечно, хотя не понимаю в этом ни черта… Просто – ни черта. Но вы – уже звезда, вы же не Бронсон, вы говорите со мной и не отшатываетесь. Значит это – двойной знак, двойное понимание. Еся – Бродский, знаете? Не понимаете? – Еся сказал мне, что вскоре и меня будут знать повсеместно, что мировая слава вот-вот – и придет. Но и тогда – вот знак мне, вот модель – быть как вы, мистер, но не как Бронсон… И ведь верно говорят, что если Бог хочет что-то нам сказать – то он общается с нами на языке случайностей. А когда случайность так… Популярна? Попьюла?

Джон. Популярны? Да не то слово! Я же говорю – нельзя было шагу шагнуть! Начиналось форменное безумие: дети, женщины, мужчины – на нас форменным образом набрасывались, разрывали на части. Вы давали автограф одному, а в это время от вашего костюма пытались отодрать пуговицу на память еще с десяток фанатов. Приходилось нанимать охрану, но и она не справлялась. Не справлялась, хоть ты тресни. И я решил уехать. Навсегда. Все рушилось – рушился мой мир, рушилось то, во что я верил, на что надеялся. Прошлое не сулило будущего, настоящее отвергало прошлое. И была только любовь – больше не было ничего…

Владимир. Любовь… И вы тоже – цеплялись за любовь? Лав?

Джон. Любовь, любовь… Она же тоже меняется, как и мы, мы растем – и любовь растет вместе с нами. Я почти не видел свою мать – но знал, что она есть. Она приходила, да, обнимала меня большими руками – у нее почему-то были большие кисти рук – и смеялась, громко смеялась. И пела мне песни. И у меня была к ней любовь. А потом была другая любовь – к друзьям. К первой жене. К первому сыну. А потом… Потом я встретил женщину, которую полюбил больше, чем самого себя. А теперь нас трое (показывает на пальцах) Я, она и сын. Наш сын. Наш Шон.

Владимир. Шон? Сан? Сын? О, у меня тоже сыновья. Двое. В Москве сейчас. Хорошие ребята, растут. Старший все больше болеет, младший все больше шалит. Хорошие ребята – я вот зашел в магазин, джинсы им купил, игрушки… Я плохой отец, наверное, редко их вижу – реже, чем надо…

Джон. А мой сын – что еще мне надо, кроме него? Знаете, мы с вами сейчас разговариваем именно благодаря ему. Он изменил меня, совсем, наизнанку вывернул. Другим человеком сделал. Совсем другим. Раньше – я говорил! – я бы прогнал вас, обругал, поднял бы воротник и исчез. А сейчас – говорю с вами, несмотря на то, что не понимаю ничего. И вы меня не понимаете… Но мы же как-то говорим… Говорим ведь, да?

Владимир. Йес… Йес… И ведь я понимаю, с кем я говорю. Вот только жаль, что вы не понимаете, с кем вы говорите… Хотя, кто знает, может, и поймете… Когда-нибудь… Сейчас я попробую сказать… Мистер… Сам дей… Ю вилл ремембер энд андестенд виз хум ю токд. Вот… Как-то так…