реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Шилов – Русское авось (страница 7)

18

– Настенька, – шептал я прерывисто, брал её маленькую ручку в свою мозолистую и замолкал, не в силах произнести хоть слово, знал что скоро предстоит расставание, а без неё я уже не мыслил своей жизни. Но когда наступало протрезвление, вспоминал клятву, тушевался, чувствовал, как по лицу пробегала окаменелая судорога, превратив мои мужские черты в сгусток жестокости и бессердечья. И тогда Насте становилось страшно. Женским чутьём она понимала, что меня что-то гнетёт, но что, она не знала. На вопросы, заданные как будто невзначай, уходил пустым ответом, вроде того, а бывает, что на это обращать внимание. Но она-то видела, что я и сам страдал. Ей хотелось одного – правды, какой бы она не была, но я молчал. А время шло. Я с каждым днём креп, только вот на лице была постоянная озабоченность, делая меня по отношению к ней чужим. Вскоре я стал подниматься и выходить на свежий воздух. Он будоражил во мне кровь. Прислушиваясь, к грохоту на улице, мне казалось, что вокруг нас везде идёт бой. Даже сюда долетали пули и осколки, но здесь было сравнительно спокойно, хотя подвал содрогался от взрывов, но жить было можно, а к остальному привыкаешь. Настя, боясь за мою жизнь и здоровье, выходила вместе со мной на улицу. Она строго следила, чтобы я не выглянул выше земного вала, где тянулись ходы сообщения с боевыми позициями. Мне было и радостно от такой опеки и больно, смотрел вокруг, слушал шум боя и хмурился. – «Калинкина, – звал уставший хирург, – опять ушла! Больные ждут»! Настя убегала, оставив после себя стойкий запах больницы и неясное чувство возвышенности и одухотворённости. Я уже знал всё: где живёт, кто её родные, получает ли она от них письма. Конечно, и я не оставался в долгу, выложил всё как на духу кроме своей тайны, которая связывала меня по рукам и ногам. Я видел тебя совсем маленького, требующего к себе особого внимания и заботы, и Машу, убитую горём. И у меня язык не поворачивался ответить однозначно – люблю. Было такое чувство, что я обворовываю себя и её, но поделать с собой ничего не смог, просто не хватало мужества. Ожидая от меня ответа на свой порыв души и сердца, она страдала. И это было написано на её лице. Да она и скрывать от меня ничего не хотела. Война – любить можно урывками. И она хотела любви. А я никак не мог сказать ей это заветное слово, оставив её на страдание. У неё постепенно возникло подозрение, уж не женат ли я? Может быть, имею девушку, которая ждёт меня, может и дети уже есть. Девушка не могла быть в таком неведении, извелась, похудела. Когда меня выписали из госпиталя, она вышла со мной, прижала меня за дверью и крикнула: «Ванька, у тебя есть кто: жена, дети, девушка»?

– Ты что, Настенька! Холост я, – ответил я ей.

От своих же слов я покраснел, сжался, словно выдал что-то недостойное человека. Настя отстранилась от меня, почувствовав фальшь в моих словах, и заплакала. Я обнял её за вздрагивающие плечи, повернул к себе, поцеловал в мокрые от слёз глаза. Она, всхлипывая, успокоилась и, поправив сбившуюся шаль, улыбнулась.

– Я тебе напишу всё, – прошептал я. – Точно я не занят. Я люблю тебя, но у меня клятва, данная моему другу Уварову.

Девушка хотела спросить, мол, что у тебя за клятва такая, но я отстранил её от себя, улыбнулся и зашагал прочь, оставив её в неведении и ещё больше напустив туману. Вскоре немцы нас так прижали, что дай Бог ноги улепётывать. Правда, газеты о нас писали, как о героях, но мы оставляли свою землю, а с ней и людей на поругание врагу. Ох, как стыдно было смотреть в глаза людям. Мы здоровые с оружьем в руках уходим. Подошла молодая женщина с малым ребёнком на руках, спросила у меня: дескать, хлипковаты вы ребятки оказались. Подико, и в штанах мокро. Около Тулы завязался бой. Немцы на нас ходили в атаку несколько раз. Я был ранен очень тяжело. Очнулся в госпитале. И опять возле меня стояла Настя. Везение видно. Она мне сообщила что операция длилась в течении пяти часов и я нахожусь в Москве. Здоровье моё восстанавливалось очень худо, и врачи решили отправить меня домой для дальнейшего лечения. Настя напросилась быть сопровождающей потому что добраться до дому я один не смог. Мне было стыдно своей беспомощности. Я бледнел, но охваченный силой любви, молчал. В госпитале раненых было очень много, и Насте не часто приходилось бывать около меня. А мне хотелось, чтобы она всегда была рядышком и смотрела на меня своими синими глазами. Я почувствовал, что предаю друга, видел тебя, Машу и изнутри поднималась горечь на свою уступчивость, где расширялась, расползалась ноющая боль. Руками мял грудь, но успокоения не было, наоборот ещё острее чувствовал своё ничтожество. И жизнь, как мне казалось, была совершенно ненужной. Я мысленно уносился в тот бой и ругал судьбу, зачем она так поступила. Уваров убит, у него жена и сын, а я Иван Денисов, хотя у меня нет ни сына, ни жены жив и это несправедливо. И сейчас нахожусь как бы между двух полюсов: один греет, другой охлаждает. Из забытья меня вывел голос Насти:

– Ваня, город Грязновец

Я открыл глаза, посмотрел на станцию, кругом лежал снег, и было, как мне показалось очень холодно. Давно ли уезжали отсюда, а сколько событий уже свершилось. У меня захолонуло сердце, станция была всё та же, только, как бы невзначай в ней сквозила какая-то опустошённость. Война оставила свои отметины и здесь. Люди были молчаливые и тихие. Опираясь на плечо девушки, я вышел из вагона, посмотрел на привокзальный парк, где каркала серая ворона, нахохлившись от сильного мороза, задумался.

– Ничего, Ваня, домой приедешь, подлечишься, окрепнешь, ты же молодой, а там видно будет, возьмут тебя на фронт или нет, – вздохнула Настя, – мне же через неделю быть в госпитале.

И она, отвернувшись от встречного ветра, пустила слезу:

– Ванька, окаянный мучитель, зачем терзаешь душу? Я любить хочу, и быть любимой. Мне уже восемнадцать лет. Я ещё никого не любила.

Я не знал, что ей ответить, как утешить, и ненароком сболтнул не то, что требовалось:

– Настенька, не вечно же будет идти эта проклятая богом и людьми война. Должна же она когда-то кончиться. Ну, тяжело, могут убить, но кто-то должен с поля боя раненых выносить и лечить их.

– Эх, Ваня, Ваня, зачем ты мне внушаешь такие простые истины. Неужели я не люблю своей Родины.

Я стушевался. Северный ветер, налетая на нас, поднял с земли снежную пыль, завыл в оторванной железке на крыше вокзала.

– Ещё не хватало простыть на этом ветру, – сказала Настя и потащила меня в помещение.

В вокзале было холодно, но зато не было ветра. Разговор не клеился, и мне не хотелось ничего говорить. Где-то через час приехала машина, и мы с Настей, хотя и было очень тесно, поместились в кабине. Уставший шофер преклонного возраста, посмотрел на нас молча, потом спросил:

– Домой на лечение? Как там?

– Тяжко, отец, – ответил я, – пока перемелешь всю фашистскую нечисть сколько людей потеряешь.

День клонился к вечеру, и в избах деревень уже кое-где зажглись огни. Держа в руках руль разбитого ЗИСа, водитель всматривался в снежную круговерть. Машина шла медленно, фыркая и дымя, словно в её утробе всё уже сошло на нет.

– Ваня, кто это? – крикнула Настя, увидев впереди машины тёмные тени и мелькающие зелёные огоньки.

– Волки, – выдавил из себя шофер. – Их теперь развелось пропасть, со всей считай земли русской сбежались, собак в деревнях пожрали, до скота добрались.

Он остановил машину, приглушил мотор. И сразу со всех сторон послышался волчий вой. Настя прижалась ко мне, мелко вздрагивая от страха

– Сейчас я их немного попугаю. Надоели басурманы, – сказал шофер, поднимаясь с сиденья.

Он снял со специальных крючков винтовку, передёрнул затвор, долго целился по огонькам, потом выстрелил. Вой на какое-то мгновение стих, затем снова послышался только уже подальше и в лесу.

– Если попал, разорвут своего товарища, у них такой уж звериный закон. Шкуры жалко, попортят всю. Завтра днём проверю. Сейчас нельзя, напасть могут. Их здесь несколько стай, да и голодные не перед чем не остановятся, – вздохнул шофер, брякнув винтовкой и, включив скорость, тихо тронулся дальше.

Мимо проплывали кусты, перелески, поля. Машина с большим трудом пробиралась по снегу. Шофер не ругался, вёл машину хладнокровно и осторожно. Ему сейчас было не до чего, чуть прозевал и кукуй. Я устал и уснул прямо на плече у девушки под мерный шум мотора.

– Ваня, вставай, – услышал я голос Насти, – Елизаровка. Где твой дом?

Я осмотрелся вокруг и, узнав место, сказал:

– Вон огонёк светится.

Шофер подъехал, выключил мотор, открыл дверцу. В деревне стояла мёртвая тишина: ни стука, ни скрипа, будто все люди вымерли среди зимнего пространства льда и снега, только ветерок налетал, шумя в скрученных ветвях деревьев, да снег скрипел под ногами, вышедших из машины людей.

«Как страшно», – подумала Настя вслух.

И вторя ей, в моём доме открылась дверь, и на пороге избы, появилась в старенькой кофтёнке неизвестно какого цвета мама. Я крикнул ей. Эхо улетело далеко, далеко за деревню, разбудив на какое-то время галок и ворон. Они с карканьем снова встрепенулись и снова успокоились. А эхо ширилось и росло над деревней, перекатываясь волнами. Но это уже кричали люди, выходя из тёплых домов, направляясь к нашему дому. Ночь длинна, и выспаться можно, главное узнать новости с фронта.