18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Полян – Бабий Яр. Реалии (страница 31)

18

Первые месяцы оккупации Яков провел в доме Святозара Михайловича Драгоманова (1884-1958, США) — экономиста, архитектора и публициста. Активную проукраинскую общественную деятельность он начал еще во времена УНР и Петлюры. При советской власти — ректор Киевского архитектурного института, проректор Киевского художественного института, сотрудник Киевского горисполкома. В конце 1935 года он был «вычищен» со всех постов, перебивался случайными заработками. В течение 1941— 1943 годов работал в Управе, в том числе в Музее-архиве переходного периода и в Комиссии для рассмотрения вопроса об украинской эмблематике. В сентябре 1943 года он выедет с семьей из Киева во Львов, оттуда в Прагу, а в апреле 1945 года окажется в лагере Ди-Пи в Регенсбурге. В 1951 году переберется в США, станет профессором и первым ректором Украинского технического хозяйственного института в Нью-Йорке.

В киевской Городской управе Драгоманов, начиная с 6 октября, работал одним из руководителей архитектурно-планировочного отдела при всех трех бургомистрах[287]. 6 декабря 1941 года, узнав, что его сын, Михаил Драгоманов, умирает в лагере для советских военнопленных в Ракове близ Проскурова, он обратился к бургомистру Багазию с просьбой разрешить ему поездку за сыном — и был командирован туда на 11 дней, с 8 по 18 декабря 1941 года[288].

Возможно, на время командировки Драгоманова Яков переезжал к Исидоре Петровне Косач-Борисовой (1888—1980, США). В 1937 году ее приговорили к 8 годам исправительно-трудовых лагерей, но в 1940 году дело пересмотрели, и она вернулась в Киев. До оккупации работала во 2-м Медицинском институте на кафедре гистологии. Во время оккупации стала членом Украинской национальной рады, созданной оуновцами-мельниковцами. В феврале 1942 года за националистическую пропагандистскую деятельность она была арестована гестапо, но через некоторое время освобождена. В 1943 году выехала в Германию, а оттуда, в 1949 году, в США.

Между тем уже в октябре Яков Галич-Гальперин начал публиковаться в городской оккупационной периодике[289]. И снова под псевдонимом, но, коль скоро старый был «потрачен» на фамилию, то заведен был новый — «Микола Первач». В интервале между октябрем 1941 и январем 1942 года он напечатал под этим именем шесть публикаций на украинском языке — три поэтических и три публицистических, пять в Киеве и одну в Подебрадах (Протекторат Чехия и Моравия).

В Киеве он печатался в «Украинском слове» и в «Литаврах». Казалось бы, печататься в таком листке еврею, хотя бы и катакомбному, пусть и спасающему свою жизнь, не то что западлó — физиологически немыслимо! Но Яков Гальперин пошел — вынужден был пойти — на это, дав посмертным своим ненавистникам основания называть себя «отвратительным ренегатом»[290]. Мне же тут видится шекспировская коллизия, трагизм которой недоступен разве что черно-белому главпуровскому сознанию энтузиаста-начетчика![291]

В номерах «Украинского слова» за 14 и 18 октября вышли заметки Якова Галича «Сквозь пот, слезы и кровь» и «Слова и дела Иосифа Сталина». В них вполне справедливые слова о коммунистической диктатуре и о культе личности Сталина, до которых, похоже, он доходил сам, а не на пропагандистских семинарах, коих не посещал. Ах, если бы еще не этот ужасный контекст, не этот невыносимый запах, которым насквозь пропахла эта гнусная газетенка!

В трех номерах «Литавр» — публикации Миколы Первача. Очерк с критикой социалистического реализма и два прекрасных стихотворения — «Вьюга идет» и «Смех». Очевидно, что Телиге Яша обязан и шестой своей публикацией этих месяцев — в подебрадском журнале «Пробоем», где еще раз вышла половинка стихотворения «Вьюга идет».

Журнал, напомню, был органом основанного Телигой Союза украинских писателей. Членом этого Союза, кстати, стал и Яків Галич — шаг, давшийся ему тем легче, что сам он был двуязычным — украинским владел как родным, писал стихи и по-русски, и по-украински, а поэзию украинскую знал и любил, как и русскую поэзию. Союз имел помещение (на улице Десятинной, 9) и проводил публичные вечера, но что-то сомнительно, чтобы Галич был их завсегдатаем.

Елена Телига, при всем своем выпирающем национализме, была, кажется, и неплохим поэтом[292], и порядочным человеком. Ее поэзия — это в основном незатейливая и человечная лирика. Она хоть и содержала образы типа «выстрел по врагу — музыка для националиста», но в целом была литературоцентрична и не кровожадна.

Своей творческой вершиной — любовной лирикой — поэтесса обязана бурному роману с Дмитрием Донцовым. Он же, узнав о ее смерти, не сподвигся — даже в 1953 году! — ни на что-то более человеческое, нежели эссе «Поэтесса огненных рубежей. Елена Телига» — холодный теоретический этюд об аристократизме и женском рыцарстве (оксюморон?) некоторых украинских пани[293].

Трудно сказать, знала ли Телига о тайне Галича-Первача, но, наверное, о чем-то она догадывалась[294]. Уже после запрета начала первых арестов среди киевских оуновцев — в письме от 15 января 1942 года к деятелю ОУН В. Лащенко, одном из ее последних текстов вообще — она поделилась: «Я[ков] засыпает меня теперь очень добрыми стихами с посвящениями и без посвящений мне, но стихами насквозь “нашими”»[295]. Загадочные слова!

Но еще более «загадочны», чтобы не сказать прозрачны, слова ректора университета, Константина Штеппы, до своего ареста в 1938 году историка-медиевиста, а в годы оккупации — завотделом городской управы и ректора университета, а также сменщика ликвидированного Рогача в функции главреда главной оккупационной газеты Киева, переназванной в «Новое украинское слово».

Коржавин много рассуждает о Штеппе и приводит как широкоизвестное следующее его высказывание: «Известно, что он говорил о Яше: “Гальперин — умный человек. Он, хоть и сам еврей, понимает историческую необходимость уничтожения еврейского народа”. Какие основания дал Яша для этого глубокомысленного утверждения? Поддакнул ли к месту, понимая, что потерять расположение этого человека — значит потерять жизнь? Или просто, будучи деморализован всем, что открылось, не смог противостоять пропагандистскому напору? Это навсегда останется тайной. По-видимому, эти слова были сказаны после Бабьего Яра и отражают стремление Штеппы и близких ему людей приспособиться к психологии и действиям “дорогого союзника” в борьбе за независимость Украины. До Бабьего Яра тотального уничтожения еще никто не представлял»[296].

Между тем источник этой фразы Штеппы — или хотя бы знания об этой фразе — не раскрыт, и я воспользуюсь своим правом усомниться в ней. Если же с ней примириться, то в Штеппе тогда открывается весьма специфический начетчик, чей мозг — мясорубка, пропускающая через себя любое множество «исторических необходимостей уничтожения»: и царской семьи, и буржуазных партий, и белогвардейцев, и кулаков, и подкулачников, и евреев — да кого угодно!

Яша же Гальперин — поэт и думающий человек — совершенно не таков. Да, конечно, советская школа, обрабатывая и его мозг, пыталась вмонтировать в него такую же «мясорубку», как и у профессора Штеппы. Но как только он оказался в ситуации, когда советская пропаганда перестала на него влиять, а немецкая и украинская пропаганда — в лице этой самой зловонной прессы — так и не смогли начать это делать, он остался внутренне свободен и продолжал думать самостоятельно. И именно поэтому, а не из конъюнктурных (шкурных) интересов или в порядке «стокгольмского синдрома» он отмежевался именно от сталинских преступлений. И уж точно не в порядке еврейского самобичевания — признания еврейской вины за Голодомор и другие преступления Сталина.

Ни прототипом, ни провозвестником современного движения «евреи за Бандеру» он точно не был, хоть и нашел у живых оуновцев-мельниковцев реальную поддержку. Преступления же гитлеровские, как и оуновская готовность к ним подключиться, и не нуждались ни в каком осмысливании: они были наглядны и очевидны — достаточно было взять в руки «Українське слово» или прогуляться к Бабьему Яру: local call, так сказать.

Если же Гальперин писал об этом стихи и если показывал или читал их Телиге, то именно этот настрой мог оказаться близким и ей, с явным удовольствием написавшей «своему» о «наших» стихах этого «чужака».

Между тем в Киеве на стыке 1941 и 1942 годов несколькими широкими волнами прошли сравнительно массовые аресты и расстрелы украинских националистов — не украинцев, а именно украинских националистов. Якова Галича эти групповые репрессии не коснулись. Чем занимался он сам после февраля 1942 года, мы и близко не знаем. Но знаем, что вместе с ним погиб огромный архив.

Общение с украинскими писателями подарило ему и нескольких новых друзей, избежавших гонений и искренне оценивших его поэтический дар. Одним из них был поэт Борис Каштелянчук — человек, по Коржавину, «в высшей степени благородный и талантливый». Другим — некий Евгений Герасимов, бывший, по-видимому, еще и Яшиным одноклассником. У них-то поэт прятался и кантовался всегда, когда в этом возникала необходимость.

3

Рискну предположить, что после того как Яша — с правильной ксивой в кармане — простился с Драгомановыми и Косачами, он переехал куда-то в район Михайловской улицы — к Наде Головатенко. Когда они еще были женихом и невестой, красивой всем на зависть парой, и тогда, когда они стали мужем и женой, ни он, ни она, конечно же, не рассчитывали на то, что им предстоят такие испытания — не бытом, не верностью и не НКВД, а войной, немцами и Бабьим Яром. Под таким гнетом браку несложно перестать быть счастливым, а потом и вовсе распасться. Тою степенью понимания и готовности подставить плечо, какая, например, обнаружилась у ее землячки и тезки — Нади Хазиной-Мандельштам, Надя Головатенко, по-видимому, не обладала. Но разве можно ее в этом упрекнуть?