Павел Полян – Бабий Яр. Реалии (страница 26)
Евреи, оставшиеся в Харькове, допускали, что их переселят в гетто и подвергнут унижениям. Они не думали о поголовном истреблении. А часть из них предпочитала унижения при немцах, но с торговлей, с восстановлением старых нравов, с синагогой и т. п. Может быть, до них доходили слухи о том, что евреи все же живут и торгуют в Германии, в Польше. Они готовы были претерпеть лишения, но оказаться снова в атмосфере буржуазного порядка и вольной наживы. Были среди них, конечно, и такие, которые претерпели от советской власти, затаили глубоко в душе ненависть и лично для себя не делали большой разницы между немцами и большевиками. Наконец, могли быть и эвакуированные из Белоруссии, Западной Украины, которые рассчитывали теперь вернуться к себе домой, исходя из того, что немцы и война — это зло временное, и сносная жизнь как-нибудь наладится, хотя бы и с унижениями, но ведь и к унижениям эти евреи привыкли.
Все это предположения. А несомненно то, что погибшие составляли самую неустойчивую, наименее достойную часть советского еврейства — часть, всего более лишенную и личного и национального достоинства. Еврей, который по тем или иным причинам остался при немцах и не покончил с собой <sic!>, сам приговорил себя к смерти. И если он еще к тому же из личных выгод оставил при себе детей, обрекши и их на смерть, он предатель[236].
Эх, вот порадовался бы Геббельс, прочти он сокровенные мысли этого коллеги-подлеца, даром что еврея!
Может показаться, что именно в Киеве немцы перешли важную для себя внутреннюю черту — от выборочной ликвидации евреев (одних только мужчин!) к тотальной — всех!!! Но это не так: грань эта стерлась все же раньше!
Но Киев действительно первый и, пожалуй, единственный столь крупный и столь столичный оккупированный город, где не стали ни гетто разводить, ни с селекцией по трудоспособности и прочими церемониями возиться.
В расход! Причем не дифференцируя — всех![237]
Есть разного рода свидетельства о сильно ранних датах первых расстрелов в Бабьем Яру — тут и 28[238], и 27[239], и 25, и 24, и 22[240] и чуть ли не 20 сентября даже![241]
Представляется, что все даты, что предшествуют субботе 27 сентября, — элементарно недостоверны. Иначе был бы недостижим тот поразительный эффект, когда в ответ на приказ собраться и явиться пожаловали не пять-шесть, как ожидалось, а почти 35 тысяч киевских евреев! Сколько бы их было, знай евреи о своей участи загодя и наверняка?
Непротиворечивой же представляется такая реконструкция.
Самыми первыми жертвами расстрелов в Бабьем Яру стали, вероятно, евреи-заложники, схваченные в городе в первые же дни оккупации[242], в том числе и в синагоге в шабат, 26 сентября. По некоторым сведениям, общее число заложников, накопившихся в двух тюрьмах на улице Короленко, составляло 1600 чел.[243] Их еврейскую часть скорее всего и расстреляли уже в субботу, 27 сентября, заодно примерившись к топографии местности.
Вторыми — 28 сентября — стали евреи-красноармейцы — военнопленные, окруженцы, особенно политофицеры, охота на которых велась с первых же дней оккупации. В дулаге на Керосинной, как мы помним, было специальное отделение, заполненное исключительно евреями и комиссарами, числом около 3 тысяч человек. Быстрое заполнение отсека новыми кратковременными гостями какое-то время было гарантировано теми сотнями тысяч военнопленных и окруженцев, которых породил Киевский котел. Расстреливать на Керосинной было негде, вот лагерь и разгружали регулярно от ненужных постояльцев.
Зато де-факто публичной была сама «Гросс-акция» — массовые расстрелы 29-30 сентября непосредственно в Бабьем Яру, про которые можно сказать, что палачи подготовились, изучили местность и чувствовали себя уверенно, а их логистика выглядела продуманной до мелочей.
Для осуществления «Гросс-акции» необходимо было в определенном месте собрать людей. А для этого надо было напечатать и расклеить по городу тысячи объявлений!
27 сентября две тысячи штук напечатали на грубой оберточной бумаге серого или, как вариант, синего цвета в полевой типографии «Ост-Фронт» 637-й пропагандной роты вермахта. А в середине дня 28 сентября 1941 года эти листовки были расклеены Украинской вспомогательной полицией (УВП) по всему городу.
Вот что можно было прочесть на трех языках — русском, украинском и немецком (соответственно, крупным, средним и мелким шрифтом):
Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковой и Доктеривской [Дегтяревской. —
Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр.
Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян.
Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян[244].
Об этой листовке Ирина Александровна Хорошунова (1913-1993), летописец оккупации Киева, написала так:
Проклятая синяя бумажка давит на мозги, как раскаленная плита. А мы абсолютно, абсолютно бессильны!..[245]
Грубый и никем не подписанный приказ «всем жидам города Киева» — собраться и, не уклоняясь и не опаздывая, прибыть на свой расстрел 29 сентября. Киевские евреи поразились не только содержанию приказа, но и самому его тону и анонимности. Они разделились на две большие группы: на тех, кто писаному поверил и стал собираться в путь, и на тех, кто не поверил, кто сразу понял, что это — приглашение жертв на казнь!
Первые — а таких явное большинство — внутренне подчинились предписанию и побрели назавтра к указанному перекрестку Мельникова и Дегтяревской. Внутри этой группы большинство испытывало всевозможные сомнения, но опция уклониться, бежать, спрятаться была ими под страхом расстрела отвергнута. Мол, ничего не поделаешь! Многие еще помнили «хороших» немцев-оккупантов в 1918 году — по сути защитников евреев от петлюровских погромов, и дичайшая мысль о смертельной западне такими даже не отметалась — не приходила в голову.
28 сентября Нина Герасимова, русская девушка, записала в дневнике:
20:00. Каждый час новости. В середине дня был вывешен страшный для евреев приказ: чтобы завтра 29/IX все они явились к 8 ч утра на Лукьяновну (в Бабий Яр) с документами, теплыми вещами. Кто не явится, тот будет расстрелян.
Как видно, все они будут высланы из Киева. Волнение среди евреев страшное. Тяжело видеть страдания людей. Многие из них думают, что они идут на смерть. Пришла Мария Федоровна, страшно взволнованная, и сказала, что они евреи и завтра им нужно идти. А паспорта у них были русские, но она их потеряла. Тяжело было смотреть, как плакал Филипп Игнатьевич, стараясь скрыть слезы. Я дала ему валерьянку. Евреи этого никак не ожидали. Вечером пришел Виктор и позвал Ф.И. играть в дурака. Я отговаривала, но он боялся не пойти, чтобы не вызвать подозрений, т[ак] к[ак] все соседи их считают русскими. Скоро вернулся. Люда мне сказала, что ей сказал Ароньчик, что евреев вышлют в Советский Союз. Я радостно прибежала и сказала своим. Ф.И. поверил, был страшно рад и сказал: «Ниночка, вы у меня с души камень сняли, позвольте мне вас поцеловать», — и поцеловал в щеку. Я, кажется, этот поцелуй никогда не забуду. Пошел лично поговорить с семьей Арона.
Я уговорила завтра отправить только старуху, а самим пока не идти. Все равно в один [присест] не отправят, а там видно будет.
Старухе 80 лет. Она просила, чтобы я никогда не расставалась с подаренной мне пудреницей и всегда помнила, что ее молитва всегда со мной. Приготовила ей белые сухари на дорогу[246].
Большинству же соседей было не до сухарей. Они-то поняли немецкий приказ безошибочно и с гнусной любезностью помогали растерявшимся или беспомощным евреям собираться в их последний путь. Сами же все норовили оказаться в их комнатах и доброхотно брали «на хранение» мебель, посуду и все-все-все. А иные, подсадив «старичье» на свою подводу, даже подбрасывали их до Бабьего Яра.
Вот картина, запавшая в душу профессору Владимиру Михайловичу Артоболевскому (1874-1952), директору Киевского университетского Зоологического музея. 29 сентября он шел по Гоголевской улице к себе в музей:
Особенно запечатлелась в моей памяти фигура одной женщины. Я проходил мимо дома, парадное было раскрыто, перед ним стояла подвода, а на подводе на вещах стояла женщина, старая, ее седые волосы были растрепаны, вид выражал крайнее отчаяние, ее жалкие тощие руки были подняты, и она что-то кричала. Что она кричала, я не знаю, так как она кричала по-еврейски, но вся ее фигура — безумный ужас, предел человеческого отчаяния, что не выразить словами. Нельзя это рассказать, только искусный скульптор мог бы воплотить ту муку и страдания, которые выражали ее вид и жесты. Было больно, было тяжело и было стыдно почему-то видеть эту фигуру, видеть все это шествие евреев, обреченных на неведомое будущее[247].
Иные евреи решили проводить и отправить стариков, а сами — будь что будет! — вернуться и остаться с детьми (случай Дины Проничевой, между прочим).
До «пункта невозврата» — первого немецкого поста около противотанкового ежа и заградки из колючей проволоки у перекрестка Мельникова (бывшей Большой Дорогожицкой) и Лагерной (Дорогожицкой) провожать родных и близких можно было без риска для сопровождающих.