Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 9)
Я почувствовал, что меня словно бы неожиданно посвятили в некую религию под названием Бо-Пип. Я еще не знал правил, молитв и ритуалов этой религии, но уже слегка догадывался о них.
Влюбленный человек – это зеркало. И, вне всякого сомнения, я скоропалительно возжелал отражать Бо-Пип в ее различных нарядных платьях и без них, стоящую, бегущую или танцующую на фоне моря, на фоне гор, на фоне серых скал, поросших кривыми кустарниками, на фоне гротов, арок и колонн, на фоне заснеженных лесов, на фоне хвойных лабиринтов, орошенных быстрыми или медленными дождями. И в особенности я желал наблюдать ее на фоне той виллы, которая мне так мистически приглянулась на картине, увиденной мною в Поселке Наук. Поэтому я спросил Бо-Пип, известно ли ей что-либо относительно виллы в можжевеловой роще.
Светящееся личико Бо-Пип стало слегка печальным.
– Ты ищешь эту виллу, но в некотором смысле ты живешь в ней, – сказала она. – Увы, эту прекрасную виллу снесли лет двадцать тому назад. А на том месте, где она стояла, построили тот искрящийся белоснежный отельчик, где проходит твой приморский отдых, дорогой Кай. Мне не так уж много лет, поэтому я эту виллу видела только на фотографиях, но дед мой до сих пор любит рассказывать легенды об этом маленьком дворце, когда-то слывшем жемчужиной нашей бухты. Якобы эту виллу построил в самом начале двадцатого века один океанский капитан, решивший провести здесь свои преклонные годы после того, как он избороздил все моря. Ходят слухи, что он назвал виллу в честь своего корабля, в честь парусника «Мечта». Или это был не парусник, а паровой корабль – не знаю. Известно только, что когда-то этот корабль видели во всех портах мира, а его капитан слыл отважным мореплавателем. Итак, этот корабль также называли «Мечта», только вот на каком языке – неизвестно. Говорят, он ходил под американским флагом, да и сам капитан был американец, причем родом из североамериканских индейцев, что редкость среди капитанов дальнего плавания, потому что, по слухам, индейцы не любят выходить в открытое море. Легенда гласит, что, когда после долгих странствий капитан вернулся на родину, он столкнулся с какими-то отвратительными несправедливостями, упавшими на головы людей его племени. Возмущенный этими обстоятельствами, наш обветшалый мореход решил навсегда покинуть Америку и выбрал наши края, чтобы бросить здесь якорь. Но ходят и иные слухи об этом капитане. Судачат о его богатстве – и в самом деле, с чего бы это он был так богат, этот соленый и йодистый индеец? Так богат, чтобы выстроить себе виллу дворцового типа, и разбить вокруг нее можжевеловый парк, и на этой вилле вальяжно проводить свою соленую и йодистую старость в нашем курортном нежном уголке. А этот курорт в те времена считался весьма изысканным – настолько, что его то и дело сравнивали с Ниццей. Ну, конечно же, циркулируют в сказаниях версии о сокровищах, привезенных из дальних стран, – ведь люди жить не могут без побасенок о кладах. Намекают некоторые, что капитан был в молодости, мягко говоря, не совсем честен, что он обладал темной и запутанной биографией и что вовсе не притеснения по отношению к индейцам, а его собственные тайны и не вполне законный его капитал – именно это заставило его покинуть родную Америку и затаиться в нашей пиратской бухте. Да, наша бухта когда-то была пиратской. И многие желали бы и в лице капитана-индейца обнаружить старого пирата. Но это мифы. Все это, дорогой Кай, не более чем wishful thinking. Или же, говоря по-нашему, мечты, а капитан-индеец, видимо, любил это русское слово. Слово «мечта» связано с морем, недаром оно лишь одной буквой отличается от слова «мачта». Слово «мечта» родственно отметке на морской карте, но не следует забывать, что это слово таит в себе меч и созвучно индейскому словечку «мачете». Башня, напоминающая мачту и меч, возвышалась над виллой «Мечта», но виллы больше нет. Однако кое-кто утверждает, да еще с запалом, что корабль, в честь которого капитан назвал свою виллу, существует и все еще на плаву. Встречаются личности, настаивающие на том, что видели этот корабль. Подумать только, даже этим не ограничиваются наши мифотворцы! Самые дерзкие из них готовы часами убеждать своих собеседников в том, что не только корабль, но и его капитан-индеец все еще жив. Более того, он якобы по-прежнему обитает в наших краях, но видят его немногие – говорят, он является некоторым впечатлительным странникам в день, когда они впервые достигают нашего селения. Это считается счастливой приметой! – Бо-Пип внезапно мне подмигнула, затем звонко рассмеялась и вдруг исчезла, юркнув в незаметную калитку, скрывающуюся среди густых кустов. Впрочем, прежде чем калитка затворилась предо мной, рука Бо-Пип помахала мне из-за этой зеленой дверцы, на которой была начертана цифра 7. И она крикнула мне, почти повторив слова Акима Мартышина.
– Приходи вечером в «Степан». Я тебя кое с кем познакомлю. Пока, Кай!
– Покакай! – фамильярно повторило кипарисовое эхо.
И я отправился к себе в отель, чтобы в задумчивости последовать этому доверительному совету.
В своем номере я опять лицезрел белую занавеску, развевающуюся за окном. А за этим знаменем медленно и ароматно сгущался курортный вечер. Небо над горами пребывало в упоении относительно своего многоцветия: оно приобрело пурпурные и алые муаровые ленты, словно старый сановник, и эти ленты рдели на фоне его мундира, чей цвет на глазах переходил от сливы, тронутой патиной, к черносливу яркому и блестящему. Горы становились все темнее, зажглись огоньки, и одновременно с огоньками зазвучала музыка: сотни песен сочились из разных точек пространства и воспаряли над полупустынным поселком, сплетаясь в воздухе, образуя над скалами, ржавыми крышами и кипарисами диффузную зону звука, где совершалось броуновское движение аккордов и слов, воспевающих разлуку, измену, ревность, любовь, разочарование, нежность, обиду, готовность к действию, танцы, сексуальную озабоченность и сексуальную беззаботность.
Создавалось ощущение, что музыки здесь гораздо больше, чем людей, желающих ею насладиться. Казалось, количество поющих голосов значительно превосходит количество внимающих ушей, потому что улочки поселка еще не заполнились вечерними гуляющими. В заведениях еще не галдели пьяные, еще не извивались танцующие, а музыка уже звучала повсеместно, и по маленьким танцполам уже носились разноцветные пятна, но лучи не высвечивали пока ни одной пляшущей фигуры.
Звучали одновременно песни разных десятилетий, сообщая о том, что приморские обитатели открыты всем временам, как и само море. Многие песни (как веселая девичья попса, так и меланхоличный мужественный шансон) обращались к маме. И, видимо, небо было этой мамой, потому что оно утешало и смешивало воедино все поющие сердца.
Или:
Или:
Или:
Или:
Или:
Встречались в песнях и такие адресаты, как «Мама Одесса», «Мама Америка» и даже «Мама Галактика».
Или:
Или:
Или:
Или:
Все эти голоса звучали из воздуха, как голоса бесплотных духов, расставшихся с телами, и все они взывали к матери, как к самой материи, то умоляя о возвращении в бренный мир, то требуя отпустить их на волю, требуя окончательного освобождения: «Mother, Let me go! Mamma mia, Let me go again! Mamma, never, never Let me go!»
Но ни то ни другое невозможно: никогда эти голоса не вернутся в тела теплые и вертлявые, и никогда тела не отпустят их от себя: они всегда будут вращаться вокруг тел, обеспечивая их танцы, совокупления, опьянения, питая их отдыхом и радостью, энергией и тоской, соборностью и одиночеством.
Конфуций спросил: «Разве небо говорит?» Нет, небо не говорит, оно поет. Поет тысячью голосов, воспаряющих над землей.
Глава восьмая
Стихи и рисунки моей мамы
Когда мне было шесть, семь и восемь лет, мы с мамой и папой жили втроем, в трехкомнатной квартире на одиннадцатом этаже большого белого брежневского дома. Та местность казалась отдаленной от городского центра, недавно застроенной белыми простыми жилыми домами, вокруг еще сохранялось какое-то слегка растерянное состояние окраины, насыщенное как бы отчасти диким простором, а за окнами нашими разверзалось раздолье настолько открытое, что в ясную погоду видно было, как на горизонте вспыхивают золотыми искорками очень далекие, но все же узнаваемые купола кремлевских соборов. «А из нашего окна площадь Красная видна» – говорилось в известном детском стишке. Но нет, из нашего окна Красную площадь было не разглядеть, но микроскопическая колокольня Ивана Великого прочитывалась довольно отчетливо на линии горизонта, а рядом посверкивала на солнце крошечная грибница храмовых куполов. Ночами же золото этих куполов гасло и растворялось во тьме, но маленькими красными точками светились между землей и небом кремлевские звезды. Линия горизонта мощно присутствовала в той квартире (в наших трех комнатах, которые казались мне очень большими и постоянно облитыми ясным небесным светом, царствовала какая-то доверчивая распахнутость, некая беззащитность в отношении небес), и, в общем-то, мы трое жили там как бы под гипнозом этой линии, а ведь горизонт этот был городским, урбанистическим, московским, и все же нечто проступало в этом ландшафте от неосвоенной планеты, от разросшейся до гигантских размеров орбитальной станции: невозможно было поверить, глядя из наших окон, что мы живем в древнем городе, где когда-то торговали соболями на рынках, где цари в атласных халатах восседали на своих узорчатых тронах, а парчовые боярские кибитки вязли в жидкой грязи между дощатыми тротуарами. Из моего окна открывался мне город, казавшийся мне построенным совсем недавно и вроде бы не предназначенный для долгого дальнейшего существования: не столько город, сколько временное техническое поселение, гигантское, но непрочное, и даже далекие храмовые купола оборачивались в контексте того окна какими-то техническими агрегатами, чем-то вроде огромных катушек, плотно опутанными толстыми нитями из полудрагоценных металлических сплавов – то ли ради концентрации солнечной энергии, то ли ради иных нужд, связанных с прагматическим распределением небесных сил по каналам технического обеспечения этой обширной колонии, где массы колонистов живут и работают, постепенно накапливая сведения о совершенно новом для них мире, куда их забросила неведомая мне логика оголтело-отважного и трудолюбивого эксплоринга. Моя мама в тот период постоянно рисовала этот горизонт, он сделался героем множества ее рисунков, нередко он изображался темнеющим, предвечерним, а небо над этой неровной линией приобретало цвета заката, оно становилось оранжево-красным, плотно утрамбованным, даже слегка лоснящимся, потому что над ним плотно и неторопливо поработали несколько красных, оранжевых и желтых карандашей. В этом небе над городом чаще всего летел или парил раскрытый зонт – белый, ярко-желтый, или же черный, или же сливочно-розовый. Этот зонт не был объят пламенем, но все же он был горящим зонтом – он горел, как фонарик, в этом закатном небе, как Неопалимая Купина, как окна вечерних домов, как звезда любви. И при этом оставался одиноким, потерянным. Потерявшимся в небесах. Моя мама любила изображать или описывать объекты, унесенные ветром или же парящие. Штаны, улетевшие с балкона и совершающие свой полет над городом. Бесчисленные летящие зонты. Воздушные шарики, ускользнувшие из жадных детских рук. Домики, летящие в небе, как украденный ураганом фургончик девочки из Канзаса. Букеты цветов, подброшенные в воздух какими-то восторженными руками, но забывшие приземлиться. Домики на маминых рисунках иногда парили в небе целыми небесными группами, небольшими левитирующими поселками. Собственно, и наша квартира была таким домиком, висящим в небесах. Непрочность и безосновательность такого воспаряющего существования очевидна. Но не менее очевидна и присущая такому существованию эйфория.