18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Наумов – Чёрный виноградник (страница 7)

18

Она затянулась.

— Эти люди не помнят своё прошлое целиком. Они помнят фрагменты. Одну секунду. Один звук. Один запах. И этот фрагмент сводит их с ума, потому что он вырван из контекста. Представьте, что вы каждую ночь просыпаетесь от крика, но не знаете, кто кричит и почему. Представьте, что вы плачете, глядя на воду, но не понимаете, какая связь между водой и вашими слезами.

Она бросила недокуренную сигарету и раздавила её каблуком.

— Идёмте.

***

За воротами открылся двор, засыпанный щебнем и битым кирпичом. Бывшие цеха были переоборудованы в жилые бараки — грубо, без отделки. Фанерные перегородки, матрасы на полу, общая столовая под навесом. Всё это напоминало лагерь беженцев — только без флагов ООН и волонтёров в оранжевых жилетах.

Людей было около тридцати.

Первое, что поразило Андрея, — тишина. Не та стерильная, ливадийская тишина покоя, а тишина отчаяния. Тишина палаты реанимации. Тишина людей, которым слишком больно, чтобы говорить.

Седой мужчина в бушлате моряка сидел на перевёрнутом ведре у стены цеха и методично, ритмично бил правым кулаком по бетонной стене. Удар. Пауза. Удар. Пауза. Костяшки были сбиты до мяса, кровь размазана по серому бетону тёмными мазками. Его лицо было абсолютно спокойным. Он не чувствовал боли в руке — он чувствовал другую боль, где-то глубоко внутри, и пытался заглушить её физическим страданием.

— Макарыч, — Марина подошла к нему и опустилась на корточки. — Макарыч, остановись.

Он поднял на неё глаза. Глаза были мутными, налитыми кровью, с расширенными зрачками. Глаза человека, который не спит четвёртые сутки.

— Дочь, — хрипло сказал он. — Я слышу, как она кричит. Каждую ночь. Маленькая девочка, лет пять. Я не помню, как её зовут. Я не помню, кто она мне. Но она кричит, дочь, и я не могу до неё дойти. Я иду по коридору, и коридор не кончается.

Марина молча достала из кармана бинт и начала перематывать ему руку. Макарыч не сопротивлялся. Он смотрел сквозь неё — в ту точку пространства, где жила его искалеченная, раздробленная память.

***

Андрей прошёл дальше, вдоль стены цеха.

У входа в барак на матрасе сидел подросток лет шестнадцати. Худой, с острыми ключицами, торчащими из растянутой футболки. Его руки мелко тряслись. Он раскачивался из стороны в сторону и шептал что-то, глядя в стену перед собой.

Андрей подошёл ближе и прислушался.

— ...глубина сорок метров... давление корпуса критическое... вода в третьем отсеке... закрыть переборки... они стучат, они стучат по переборке, они ещё живые... закрыть переборки... приказ командира... закрыть...

Он повторял эти слова, как мантру, как молитву, как заевшую пластинку. Его глаза были открыты, но он не видел ни Андрея, ни стены, ни мартовского неба над крышей цеха. Он был на подводной лодке. На затонувшей подводной лодке, которая существовала только в обломках его памяти. Может быть, он служил на подлодке двадцать лет назад. Может быть, его отец служил. Может быть, Система скопировала чужое воспоминание и вшила ему по ошибке — такое случалось, когда Реактор давал сбой.

Он не знал. Никто не знал. Документация на его «случай» была уничтожена — или, что вероятнее, никогда не существовала.

***

Женщина лет сорока стояла у забора, прижимая к груди ржавый обрезок трубы. Она укачивала его, как ребёнка, — нежно, осторожно, с выражением абсолютной, невыносимой любви на лице.

— Тише, маленький, — шептала она, гладя ржавый металл. — Мама здесь. Мама никуда не уйдёт. Спи, мой хороший.

Андрей отвернулся. К горлу подступила тошнота — не от запаха, не от вида крови на стене, а от осознания. Каждый из этих людей был чьим-то соседом, коллегой, другом. Каждый ходил по улицам крымских городов, улыбался фирменной ливадийской улыбкой, пил утренний кофе и не подозревал, что внутри его черепа тикает бомба.

Эссенция была не лекарством. Она была наркотиком. И, как любой наркотик, она убивала при отмене.

— Видите? — голос Марины прозвучал за его спиной. Она стояла, скрестив руки на груди, прислонившись к ржавому столбу. Сигарета в её пальцах снова дымилась. — Это не побочный эффект. Это основной эффект. Система не защищает от боли. Она откладывает боль. Копит её. И когда фильтр разрушается, эта отложенная боль возвращается в тысячу раз сильнее.

Она кивнула в сторону женщины с трубой.

— Катерина. Медсестра из Севастополя. Потеряла ребёнка при родах двенадцать лет назад. Обратилась в Комиссию. Стирание прошло штатно. Десять лет жила нормально. Два года назад фильтр начал деградировать. Сначала она стала просыпаться с мокрым лицом, не понимая, почему плачет. Потом начала покупать детские вещи — ползунки, соски, погремушки — и складывать их в пустую комнату. Потом взяла эту трубу.

Андрей молча сжал кулаки.

Он хотел отвернуться. Каждая клетка его тела кричала: уходи, не смотри, это не твоё, тебе тридцать четыре года, ты архивист, ты работаешь с бумагами, бумаги не кричат, бумаги не кровоточат, бумаги не баюкают ржавые трубы.

Но он смотрел. Потому что это и была его работа. Архивист — тот, кто фиксирует. Тот, кто не отводит глаз. Тот, кто смотрит на то, от чего все остальные отворачиваются, и записывает.

Он прошёл дальше во двор. Марина не остановила его.

В углу, у разрушенного крана, сидел старик — лет семидесяти, с длинной седой бородой и ясными, пронзительно голубыми глазами. Он не кричал, не бился, не плакал. Он сидел на перевёрнутом ведре и рисовал. Куском кирпича по бетонной стене. Рисовал карту — детальную, с улицами, домами, номерами кварталов. Карту города, которого больше не существовало.

— Аркадий Петрович, — тихо сказала Марина за спиной Андрея. — Бывший архитектор. Проектировал жилые кварталы в Евпатории. Двадцать лет назад у него сгорел дом — жена и дочь не выбрались. Он пришёл в Комиссию и попросил стереть пожар. Ему стёрли пожар, но заодно — и дочь, и жену, и двадцать лет брака. Ошибка оператора. Передозировка Эссенции.

— Он рисует Евпаторию? — спросил Андрей хрипло.

— Он рисует дом, который спроектировал для дочери. Который так и не построил. Его руки помнят чертежи, которые мозг забыл.

Андрей почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Не метафорическая — настоящая, физическая, с горьким привкусом желчи. Он отвернулся, упёрся руками в стену и согнулся пополам. Его вырвало — скудно, кисло, болезненно. Марина стояла рядом и курила, не комментируя. Она видела это раньше. Все, кто приходил в Отстойник впервые, реагировали одинаково.

Андрей выпрямился. Вытер рот рукавом. Посмотрел на Марину.

— Систему нужно уничтожить, — произнёс он глухо.

— Согласна, — неожиданно ответила Марина. — Вопрос в том, как. Если вы просто отключите Реактор, все семьдесят восемь тысяч «пациентов» Системы одновременно превратятся в то, что вы видите вокруг. Только их будет не тридцать. Их будет семьдесят восемь тысяч.

Она бросила сигарету и повернулась к машине.

— Идёмте, Белозеров. Теперь вы знаете, что стоит на кону. Не свобода. Не справедливость. Жизни. Десятки тысяч жизней. И вам придётся решить, стоит ли ваша правда их смерти.

Они сели в джип. Марина завела двигатель. Старый мотор чихнул и затарахтел. Андрей обернулся и последний раз посмотрел на двор судоремонтного завода. Макарыч снова бил кулаком по стене. Подросток шептал про переборки. Женщина баюкала трубу.

Они не знали, кто они. Они не знали, почему им больно. Они просто болели — открыто, грязно, без фильтров — и это было одновременно самым страшным и самым честным зрелищем, которое Андрей видел в своей жизни.

У ворот их остановил санитар — пожилой мужчина в синем халате, с густыми бровями и усталыми глазами.

— Вы Белозеров? — спросил он, обращаясь к Андрею.

Андрей остановился.

— Откуда вы знаете?

Санитар кивнул в сторону одной из палат.

— Третий корпус, палата шесть. Пациент номер 412. Тамара Сергеевна. Она повторяет вашу фамилию каждый день. С утра до вечера. «Белозеров приедет. Белозеров всё починит. Белозеров знает формулу». Мы думали — бред. Она говорит это восемь лет.

Андрей посмотрел на Марину. Та молча кивнула — иди.

Палата шесть была маленькой — три койки, одно окно с решёткой. На средней койке сидела женщина лет семидесяти — маленькая, сухая, с коротко стриженными седыми волосами. Она сидела прямо, как школьница на уроке, и смотрела на дверь. Когда Андрей вошёл, её глаза — серые, водянистые, мутные — на мгновение прояснились.

— Сергей? — прошептала она. — Сергей Константинович?

— Нет, — сказал Андрей. Голос ему не подчинялся. — Я его сын. Андрей.

Тамара Сергеевна моргнула. Потом улыбнулась — болезненно, криво, как человек, который разучился улыбаться и пытается вспомнить, какие мышцы для этого нужны.

— Сын. Значит, он успел. Сергей Константинович всегда говорил: «Мой сын придёт и всё починит». Я работала у него лаборанткой. В семьдесят восьмом. Мыла пробирки. Он был добрый. Курил «Казбек». Однажды принёс мне пирожки — с капустой, тёплые. Больше ничего не помню. Только пирожки и формулу. Формулу помню наизусть. Но не знаю, что она значит.

Она начала бормотать — цифры, буквы, химические символы. Формула Эссенции. Полная, без пропусков, без ошибок. Восемь лет она повторяла её, как молитву — не понимая, что это, зачем это, — просто потому что её руки, её губы, её мышечная память хранила то, что мозг потерял.