Павел Кузнецов – Нечаянный рай. Путешествие к истокам (сборник) (страница 3)
Но почему-то выходило наоборот. Чем больше богатств открывалось, тем быстрее все вокруг ветшало, рушилось, разваливалось, опустевало. И все богатства необъяснимым образом оказывались не ко двору. Жизнь катилась своим непонятным чередом, не обращая на них ни малейшего внимания…
Псковская губерния не стала исключением – в древнем граде также было создано религиозно-философское общество, просуществовавшее не многим более года: публика собиралась примерно такая же, как и везде. На последнее заседание, посвященное Владимиру Соловьеву, пожаловал сельский батюшка – тихий, молчаливый, скромный, в старенькой штопанной-перештопанной рясе, сразу видно – человек Божий. Бородатые
– Отцы, так все интересно, никогда такого и не слыхал… Я только одного не могу взять в толк, ответьте мне – ежели святые дары прокиснут, их выкидывать или под престол ставить?
Этот финальный аккорд и стал завершением религиозно-философских собраний в древнем городе.
София, девяностые
После сокрушительного обвала начала 90-х от религиозно-философских обществ и от собраний не осталось почти ничего. Так, обломки, осколки, маленькие кружки, где количество выступающих и слушателей, как правило, совпадало. Тогда же нам и достался дом в глухой деревне недалеко от Чудского озера. Медвежий угол, колхоз рассыпался окончательно, люди жили лесом и огородом, передвигались на подводах по лесным дорогам (бензин за семьдесят верст), гужевой транспорт снова вошел в обиход. Телефонами тогда и не пахло, отрыв от цивилизации такой, что возникало ощущение попадания в век этак в девятнадцатый. С поздней осени и до весны около деревень бродят волки, иногда таскают собак, режут скот – кроме электричества и редких антенн над черными избами за сто лет мало что изменилось.
Перед тем как проехать в наше лесное Березно, надо миновать большое село с высокой церковью на холме. Церковь деревянная, XVII века, недавно обновленная, покрашенная, сверкала крытыми жестью куполами. Здесь все
На воскресной литургии народу человек двадцать. Пожилой местный интеллигент, двое городских, работающих при церкви, десяток старух, несколько женщин помоложе, дети, подростки. Местных мужиков нет совсем, в церкви бывают только на крестинах, свадьбах или поминках.
В нашей деревне – верстах в семи от села – осталось домов тридцать, стоят они не близко (много сгорело в войну или просто сгнило), разбросаны по небольшим холмам перед длинным заболоченным озером. Соседями справа оказались Николай – бобыль лет 50-ти с крестообразным шрамом на большом лбу, человек нормальный, но немного «не от мира сего», считай, деревенский юродивый, – и живописнейшая баба Валя, по прозвищу «газета». Николай жил в низкой избушке без фундамента – головой стукаешься о потолок – не хватило леса, двух венцов не доложили: «Да зачем мне одному, – машет он рукой, – все равно помирать…» Он всем помогает, почти бесплатно вскапывает огороды, пьет не часто, словом, разительно отличается от остальных. «Да у него ж дырка в голове», – сокрушенно говорила его мать – 90-летняя баба Шура. С виду – обычный мужик, по-своему красивый, живет на инвалидную пенсию. В меру ленив, мечтателен, застенчив, любит порассуждать, но никогда не охотится, не ходит на рыбалку. Странным образом в нем сохранилось какое-то врожденное благородство и деликатность, – но в жизни это чаще всего приходится скрывать. И душа у него, по Тертуллиану, «по природе – христианка». Когда-то в их роду были священники, и, возможно, эти забытые корни еще существуют в нем, но при этом не без гордости заявляет:
– В судьбу я, конечно, верю, но воще-то я – етеист.
Мужик должен охотиться, рыбачить, ходить в баню, пить, блевать, драться, колотить свою бабу или даже, из-за внезапной, беспричинной ревности, пристрелить ее из двустволки, сесть в тюрьму – все это
Это похоже на времена первоначального христианства, эпоху гонений, когда женщины, рабы и немногие, обратившиеся в новую веру умники, составляли костяк христиан. Христианство проповедано мужчинами, но изначально рождено и затем воспринято женщинами. Поиск вечной женственности – первозданной потенциальности бытия – всегда сопутствовал исканиям мистиков и философов всех времен и народов. В гностицизме – все еще радикальнее, женское возникает как необходимое саморазличение Абсолюта. Абсолют, чтобы существовать, должен положить себя как Иное. Это Иное, через которое Бог приходит к Самому Себе, и есть женское. Бог открывается женскому, для мужского начала Он закрыт («женская вера», как говорили про христианство римские патриции).
Апостол свободы, аристократ Николай Бердяев, порицая «вечно бабье в русской душе», отождествлял это с «мистическим народничеством», хронической русской болезнью, желанием утратить свою личность, отдаться и раствориться в пантеистической народной стихии, обрести «подлинную веру» темных бабушек и простых людей. В русском церковном православии
Все верно – народа в этом смысле больше нет: бабки умирают, а деды не знают как перекреститься. Но если убрать из этого мира «женское», то окажется, что состояние «мужского мира» сегодня даже не до-христианское, а
Грехопадение произошло, человек изгнан из рая, но до поклонения стихиям – солнцу, дождю, ветру, земле – он еще не поднялся.
Tabula rasa: кажется, что история начинается вновь.
Пантеизм
Я – лень непробудная, лютая Азия в дреме. Моей Азии изумилась бы настоящая Азия: лежать бы мне в тени минарета, млеть в верблюжьем загаре. Яблоко – пища дневная да пригоршня воды из фонтана…
Ах, я – непробудная лень! Только бы не проспать самого себя!
Но даже земному раю свойственна монотонность. Проходят дни, недели, ничего не происходит, ничего не меняется…
Начало июля, тишина, жара, безветрие. Вчерашний ливень глубоко промочил землю, огороды прополоты, солнце в зените, аист царственно бродит на лугу перед домом, выискивая лягушек; кажется, что все в округе спит. Не деревня, а чистая Обломовка. Надо работать, писать, усилием воли сосредоточить сознание, но вместо концентрации оно растекается, плывет, душа теряет свои границы и сливается с этой травой, замершими березами, с этим небом, неподвижным душным воздухом. Человек пропадает, растворяется, полный паралич воли, исчезновение желаний, мыслей, чувств: ты и мир – одно. Притом каждый простейший акт, каждое действие полно значительности – принес воды, скосил траву, выкупался в реке – и больше ничего не нужно. Состояние, похожее на счастье, которое, если верить венскому психоаналитику, человеку труднее всего долго переносить.
По тропинке вдоль забора идет Коля с ведром за водой, возвращается… Через час с одним ведром идет к колодцу снова.
– Зачем ты с одним ведром ходишь, – кричу я, – можно же сразу два принести!
Он ставит ведро на землю, вытирает со лба пот.
– Ну, принесешь два ведра, а потом что делать? – как будто с легкой обидой на жизнь говорит он. – А так принесешь одно, а потом через час еще сходить можно… Давай покурим, что ли…
Подходит, садится рядом на скамейку, затягивается «Примой».
– Эх, жара, – говорит он вздыхая.
– Да, жара и безветрие, – отвечаю я.
– Безветрие и, вишь, как парит, к вечеру, наверное, снова дождь будет…
– Да, похоже на то… парит сильно.
– Хорошо, поливать не надо будет.
– Да, поливать не надо Пауза.
– Ну, пойду дальше, – говорит он, – к Федюне зайду…
– Зачем?
– Да дело есть… Поговорим, покурим…
Да, труд это проклятие. Но и Клюев прав: мы все просыпаем самих себя. Что еще можно делать в Обломовке?
Пожар
Я отчетливо помню пожар в прибайкальской тайге, у северо-западного побережья, куда меня занесло с геологической партией лет так в девятнадцать. Мы бродили с тяжеленными рюкзаками по лесу, собирая странные камни, то спускались с сопок вниз в распадки, в самый настоящий таежный бурелом, то вновь поднимались наверх, чтобы снова уйти вниз. Можно было ударить по рыхлому валуну топором – от него пластами отслаивалась порода с вкрапленными в нее настоящими темно-малиновыми гранатами – их можно было собирать мешками, тайга невероятно богата. Я чувствовал их красоту, но мысль – взять что-то с собой – мне даже не приходила в голову. Я был полноценным вьюношей, но в некотором роде дурачком, читавшим в палатке «Братьев Карамазовых», когда все на берегу Байкала сидели и бухали у костра. Надо мной подсмеивались – но не без уважения, времена были другие.